— …Будет этот ветеран нормандский, буду я, будет мужик из писательского секретариата… Ну, и пара гарсонов из «Юманите». — Крапивин вытер пот со лба. Жарко. — Вопросы есть, Софья Владимировна?
— Никак нет, — усмехнулась Соня, давя в себе предательское желание добавить к этому «никак нет» «ваше благородие». — Нет, товарищ Крапивин. Какие тут могут быть вопросы!
Сережа явился за полночь.
Полуживая от усталости, Соня только что легла. Поход к Тамаре, неподъемные сумки, электричка, генеральная уборка… Да еще очередь она успела выстоять за гусем, большая Эмма позвонила: «В «угловом» гусей выкинули, беги! Запечешь завтра для своих лягушатников».
Теперь Соня лежала, не чувствуя ни ног, ни рук. Это даже не усталость. Состояние, близкое к ощущениям бурлака, впрягшегося в лямку где-нибудь под Кинешмой, дотащившего баржу до Твери и рухнувшего замертво на речную гальку. От Кинешмы до Твери. Или наоборот. Соня несильна в географии.
Соня несильна в языках. Она лежала, пытаясь уснуть, в каком-то одурелом, обморочном, сонном бреду припоминая хоть что-нибудь по-французски… Чтобы хоть слово сказать им завтра, этому французскому полчищу, этому нормандскому нашествию, вероломно напавшему на Сонину Сретенку. В голову лезло черт-те что. Мерси-бонжур-сэ манифик. О-ля-ля… Де Фюнес в жандармской каске, с идиотской ухмылкой, с оловянным блеском в выпученных глазах: «О-ля-ля!» Еще какое-то опереточное «жамэ» вспомнилось… Что еще за «жамэ»? А! Это значит «никогда».
Вот Соня им завтра и скажет на прощание: «О-ля-ля, мсье, все было очень мило, манифик, мерси. Но больше, пожалуйста, жамэ, никогда, у меня болит спина, у меня до сих пор ноют руки от этих сумок, у меня теперь двести рублей долгу. Жамэ, комарад! Ариведерчи».
Сережа вошел в спальню, включил ночник и тотчас полез к ней, попытался обнять, обдавая коньячным духом, запахом дорогого Игорева табака из цековского буфета:
— Сонь, ты спишь? Сонь, не спишь?
— Сплю, — пробормотала она и отвернулась, продолжая перебирать по инерции все эти «бонжур-ариве-дерчи», нет, «ариведерчи» — это итальянский. — Сплю. Где ты пропадал?
— У Игоря.
О боже, у него серьезные намерения. Самые что ни на есть. До чего же это некстати! И как от него пахнет коньяком! Она и так устала, будто ее танком переехали. Что, еще и этот сейчас навалится, пьяный, потный, взлохмаченный, возбужденно-суетливый?
— Пусти! — Соня попыталась вырваться.
— Я был у Игоря… «Последнее танго» смотрел… Соня! Я его посмотрел три раза!
— Извращенец.
Соня выключила ночник, пытаясь оттолкнуть от себя мужа. Какой он тяжелый! Когда он пьян, он тяжелый-тяжелый. Как тяжело это все! Как тяжек этот супружеский оброк, это ярмо, эта безрадостная лямка, «Бурлаки на Волге», так было не всегда, когда-то все было иначе.
— Сережа, я прошу тебя, я устала! Сережа, Сашка услышит… Он не… он не… не спит.
Нет, муж снова включил ночник, ему нужен был свет, какой-то он сегодня другой, чужой, отталкивающе возбужденный. Ага, это он насмотрелся своего подлого «Танго», ему теперь нужна вот эта подзарядка, тройная доза, мощная инъекция чужого плотского безумия. Какая все это мерзость!
Но легче перетерпеть.
Соня и терпела. Она только снова, на ощупь, не сразу дотянулась до выключателя, зацепившись рукой за шнур, едва не повалив лампу. Только бы не горел свет! Только бы не видеть его лица, его блестящего от пота лба с высокими залысинами, его шеи, острого кадыка, почему-то этот кадык был Соне более всего ненавистен. И она выдала себя, не сдержалась, зло шепнув ему, добравшемуся до своей вершины:
— Тише!!! Тише, Сашка услышит.
Сережа уснул, а Соня долго стояла под душем, тупо глядя на свежевыбеленный потолок Завтра отключат горячую воду. Так некстати!
Потуже затянула халат, вышла из ванной. Проверила, спит ли Сашка. Спит. И Сережа спит. Он так и не вспомнил про то, что ей сорок три. Он не помог ей сегодня ни в чем. Он смотрел свое «Танго».
Он давно уже не спрашивает, что у нее на работе. Ну и Соня молчит.
Она вошла на кухню и, не включая света, села возле открытого окна.
Душно, даже ночью. Старые сретенские тополя темнеют в глубине двора. Пусто, тихо… Скоро осень. Кончится жара, истлеет, выдохнется это пекло, будет осень.
Далось ему это «Танго»! Старый, грузный, жалкий Брандо. Эта порочная Мария Шнайдер, почти бесплотная, с лицом развращенного ребенка, с глазами наркоманки… Кого она так напоминает?
И Соня вспомнила. Юную проститутку из Столешникова. Барахолка в дамском туалете, индийская юбка… Соня совсем забыла про юбку! Где она? Да как в сумку ее бросила, так о ней и забыла. Значит, там и лежит.
Соня кинулась в коридор, открыла сумочку, извлекла со дна ее пестрый мятый комок и вернулась на кухню, сжимая комок в руке. С ума она сошла, что ли? Все обиды двух последних дней словно материализовались в этой юбке, в плойчатом марлевом сгустке с витым шелковым шнурком, вправленным в пояс, с пластмассовыми розовыми камушками на концах, постукивающими в тишине.
Нет, эту юбку она носить не будет. Отдать ее кому-нибудь?
Нет, нужно ее выбросить, выбросить тотчас!
Соня затолкала марлевый ком в пустую коробку из-под торта и сунула коробку в мусорное ведро — решительно, быстро, ни секунды об этом не жалея.
15 августа 1983 года
— Сережа, приехали? Уже приехали?! О боже! Сережа, я опоздаю минут на сорок! Я никак не могу, я сдаю дела, Сережа! — кричала Соня в трубку, глядя на своего преемника.
Преемник расхаживал по крохотному Сониному кабинетику, остановился у портрета Эрдмана, неприязненно всмотрелся. Руку на отсечение — первый раз его видел.
— …Да, представь себе, — продолжала Соня, — увольняюсь! Не забивай себе этим голову, это к лучшему, потом поговорим. Все, иди принимай гостей. Я такси возьму. — Она положила трубку.
Французы уже приехали! Они уже вошли в Москву, французы об руку с гэбистами. Уже вошли, Москва горит, пожар Москвы двенадцатого года… Горит, знамо дело: тридцать градусов в тени.
Ну ничего, ничего, стол накрыт, Соня со свекровью с раннего утра занималась сервировкой. Носились между комнатой и кухней как угорелые. Большая Эмма принесла потрясающие зажимы для салфеток. Сережа разбил салатницу из маминого, еще довоенного сервиза, кузнецовский фарфор, мама на него молилась…
«Урод! — орала свекровь, она с сыном сроду не церемонилась, Сережа ее до сих пор побаивался, за глаза звал Кабанихой. — Урод, опять грохнул посуду, ей цены нет! Юля не переживет, давай клей обратно чем хочешь…»
— Это кто? — спросил Сонин преемник, ткнув пальцем в Эрдмана.
— Эрдман, — пояснила Соня, стараясь не выказать недоумения. Хорош завлит, Эрдмана не знает! — Эрдман. Николай Робертыч. Замечательный драматург. «Мандат», «Самоубийца».
— Нам здесь «Самоубийц» не надобно, — заявил преемник, скрипя своими диковинными штанами из натуральной кожи, Соня такие впервые видела. — У меня здесь будет оптимизм и всеобщее ликование.
Преемник хлопнулся в кресло и закинул ногу на ногу, демонстрируя свои эксклюзивные портки. Кожа скрипела, собираясь в тонкие складки.
— У меня здесь будет…
— Такое ощущение, что вы не в завлиты, а в главрежи сюда собираетесь, — перебила его Соня, глянув на часы. — Юрий, давайте мы с вами завтра договорим. У нас французы в гостях, очень важный визит, я должна…
— Французы? — оживился преемник и, понизив голос, спросил: — У них валюту можно купить? Я бы купил. И франки, и доллары.
Соня торопливо заталкивала в сумочку все, что еще не успела забрать из кабинета, — пару блокнотов, перспективные планы на грядущий сезон… Все, ящики стола первозданно, девственно чисты. Пусть теперь этот вьюноша в кожаных штанах забивает их чем хочет.
— А индийские драхмы не хотите?
Преемник захихикал, поерзал в кресле, скрипя кожей. Предложил Соне, косясь на узкое, умное, желчное лицо Эрдмана:
— «Самоубийцу» тоже забирайте. Я здесь буду оптимизм насаждать.