Добыли. У бывшего отцовского сослуживца, до сих пор мотающегося по Алжирам-Иракам, купили чеки. Отец отстоял гигантскую очередь в «Березку», толпа ломилась в двери, все сражались за обладание финской безразмерной курткой, смешно раздутой, будто яркий пузырь, наполненный воздухом, она так и называлась: «дутая». В Европе, говорят, последний писк.
Отец, тщетно пытавшийся объяснить всей этой безразмерной толпе, что ему в соседний отдел, где книги, плюнул в конце концов, замолчал. Отстоял два часа, бледный от злости, растирающий ладонью больную левую ногу…
Это мать уж потом шепнула Соне на ухо. Зато теперь у Сони есть любимый поэт в мягкой обложке, двухтомничек, проросший в «Посеве». У нее есть свой Пастернак, вот только нужно будет отодрать эти нашлепки с надписью «Березка», чтобы ничего не напоминало о дутых куртках, о давке у ворот импортного распределителя.
— Вот, держи. — Мать вручила Соне пакет с дарами и еще раз приникла щекой к дочерней щеке. — Иди, Сонечка. Дай бог, чтобы завтра все было хорошо!
Отец стоял на веранде, подняв руку в прощальном приветствии.
У Сони сжалось сердце. Сжалось, сладко заныло… Бедные ее, любимые, обожаемые старики.
— Возьми мою горжетку! — крикнула мать ей вслед.
— Мама, какая горжетка? — Соня открыла калитку, прижимая к груди цветочный ворох. — Тридцать градусов жары!
— Тогда камею мою надень. Тебе идет. Все-таки французы… Господи, а потолок в ванной? Не пускайте французов в ванную, слышишь? У вас же там штукатурка ломтями висит! Французы увидят — ужаснутся. У них клошары лучше живут, чем у нас писатели.
…Соня вышла из лифта — и вскрикнула.
Какой-то незнакомый мужик, рослый, плечистый, в рабочей спецовке с рукавами, закатанными до локтей, стоял возле Сониной двери, тщательно ее ощупывая.
— Вы кто? — Жаль, руки заняты букетом, так бы сразу и врезала по загорелой бычьей шее. — В чем дело?! Я сейчас мужа позову!
— А его дома нет, — мужик, посмеиваясь, повернулся к Соне. — Не ярись, хозяйка. Ты мне спасибо скажи. Я ж тебе дверь починяю.
— Зачем? — растерянно спросила Соня, скосив глаза на ящик с инструментами, на рулон новехонького дерматина, на железную круглую банку, в которой тускло поблескивали шляпки гвоздей.
— Велено, — односложно ответил работяга и посторонился, впуская Соню в квартиру.
— А платить кто будет? — Она остановилась на пороге.
— Ма, не трясись, не мы! — Сын Сашка выглянул в прихожую, на ходу дожевывая бутерброд. — Смотри с чем!
— Осетрина? — изумилась Соня, глядя на нежнейшую, с золотистыми прожилками, рыхлую рыбью мякоть. — Откуда?
Голова у Сони шла кругом, мысли путались от усталости… Какая осетрина, откуда? На осетрину царица Тамара вроде не расщедрилась…
— Пошли, покажу, что в ванной. — Отобрав у матери букет, Сашка кое-как пристроил цветочный ворох на подзеркальнике. — Пошли, там потолок побелили. За час.
Соня послушно направилась следом за сыном, растерянно оглядываясь на работягу, колдующего над дверью. Дверь, понятное дело, давным-давно требовала хирургического вмешательства, каких-то экстренных мер. Последний раз ее приводили в порядок… Дай бог памяти… Да, на славный юбилей Великой Октябрьской, на пятьдесят лет Октября, отцу дали какую-то премию — колоссальные деньги. Хватило на ремонт, на шубу для матери, отец сам выбирал, шикарная шуба, а Соня с Сережей впервые съездили за кордон, в Болгарию. Совершенно бездарно съездили, Сережа там перепил «Солнечного бряга», чем-то отравился, трое суток валялся под капельницей…
В ванной на высокой шаткой стремянке стояла татарочка в низко, по самые брови, повязанной косынке, в спецовке, испачканной известью. Добеливала потолок.
Соня подняла голову и замерла, прижав руки к груди. Белизна! Сияние! Острый запах свежей извести.
— Вкусно пахнет, да? — спросил Сашка у нее за спиной.
— Вкусно… Потому что ты растешь. Кальций. Тебе кальций нужен, — пробормотала Соня, найдя на ощупь руку сына и легонько сжав.
Сын вымахал за это лето, дылда несусветная, в кого? Сережа — ниже среднего, Соня — ниже нижнего. А Сашка — высоченный, тоненький, нескладный, сутулился. (Сережа всегда лупил его ладонью по острым лопаткам: не горбись!) Сашка тайно страдал, делал какие-то секретные ежеутренние замеры на выцветших обоях, за книжным стеллажом.
— Объясни мне, пожалуйста, что происходит, — почему-то шепотом попросила Соня, глядя на расторопную татарку. — Кому это в голову пришло? Папа наконец раскошелился?
— Папа! — хохотнул Сашка. — Счас! Дождешься! — Сашка склонился к ее уху, и оттуда, сверху, со своих страусиных высот (вот ведь только вчера стоял на нетвердых толстых ножках, держась рукой за колесо коляски!), шепнул: — Это из органов.
— Из каких органов? — переспросила Соня.
Саша округлил светлые глаза: дескать, отсталая ты у меня, мать, совсем ты, старуха, плохая, и съязвил, гордясь своими познаниями, своим блестящим сарказмом:
— Из каких… Внутренней секреции.
Татарочка, почудилось Соне, тоже презрительно на нее взглянула. Взглянула — и запела, покачиваясь на своей шаткой стремянке, добеливая потолок.
— Так это из-за французов? — наконец догадалась Соня, надо же, все-то он у нее знает в свои шестнадцать, и про органы, и про секрецию.
Соня в его годы была абсолютной овцой, целиной непаханой. Ни про какие органы слыхом не слыхивала. Она вдруг вспомнила, так живо, будто это было вчера, как явилась однажды, сияя, домой. А мать сидела на кухне и плакала. «Мама! — закричала Соня, сдирая пальто. — Мама, кто такая Лидия Тимашук? Нам велели быть как она! Она кто?»
«Сука», — резанула мать; никогда до этого, никогда после Соня не слышала из уст своей церемонно-манерной, светской, благовоспитанной матери ничего подобного. Соня застыла с открытым ртом. Мать выскочила из кухни, вернулась через минуту, и красивое, распухшее от слез лицо ее было искажено гримасой страха. Она прижала к себе Соню, испуганно частя: «Забудь, забудь, я ничего не говорила! Она очень хорошая, замечательная, она герой, Соня, я ошиблась, да я вообще не знаю, кто она такая…»
Вот так. Лет через двадцать Соня все это припомнила, и мать ей рассказала, снова расплакавшись, что тогда, в тот зимний день, взяли дядю Нему, мужа маминой сестры, добрейшего дядю Нему, Наума Захарыча. Он учил Соню играть в шахматы и нарочно ей проигрывал, он был рентгенолог, его взяли по «делу врачей». А Тимашук на них настучала.
Сонин Сашка про эту Тимашук и слыхом не слыхивал, зато он знает про органы. Сережина наука. Хорошо это или плохо? Ну знает и знает, чего уж тут…
На кухне возле стола сидел, привалившись плотным загривком к стене, нестарый еще, белобрысый мужик в светлой рубашке. Стол был заставлен банками с импортной снедью, бутылками хорошего французского вина… А она-то кланялась в пояс царице Тамаре, унижалась, клянчила, денег назанимала… Дура. Родное ГБ обо всем позаботилось, развернуло халявную скатерть-самобранку.
— Да здравствует Франция! — произнесла Соня вместо приветствия. — С ума сойти! Может, господа французы каждый месяц будут нас посещать?
— Не обещаю, — отрубил белобрысый, поднимаясь со стула и протягивая Соне руку: — Крапивин.
Господи, как он ей руку стиснул! Крепкая рука у наших доблестных органов, железная рука.
— Софья Владимировна. — Не удержавшись, Соня все же подпустила яду: — Товарищ Крапивин, а нам это тоже можно есть? Или это все исключительно для французских желудков?
— Вообще, особенно не увлекайтесь. — Крапивин прищурил бесцветные глаза. Под глазами мешки: то ли пьет, то ли печень. — На стол, разумеется когда французский дедушка приедет, поставьте все. Но особенно не налегайте. — Выдержав паузу, добавил командным тоном, властно, жестко, вот они, интонации Комитета (будь ты неладен, французский дедушка, из-за тебя сейчас так муторно, так тошно). — Завтра к шестнадцати ноль-ноль чтобы и стол был накрыт, и сами при параде!
Мучение какое! Да, но зато потолок побелили. И дверь как новая.