— Лучше такси.
— Закажешь?
Когда Саня ушел, Борис обмяк и с мычанием, с невразумительным бормотанием потянулся к Рае… Лицо его покраснело и опухло, руки, которыми он взял ее руки, были горячие и слабые, на лице, увязнув в опухлости щек и глаз, мялась какая-то натуженная ухмылка.
— Раенька, — бредово говорил он, громыхая по полу стулом и пододвигаясь к ней. — Раенька, не сердись… Я знаю, все знаю… Я подлец. Но не сердись. Я когда увидел тебя, я понял, что пришел конец… Я совсем с ума сошел! Я дотрагиваюсь до тебя и… не знаю… меня бьет озноб… Скажи, что делать? Если ты сейчас не поцелуешь меня… Нет! Не то! Ты мне оставь надежду… Скажи. Можно тебя поцеловать? Тот поцелуй… тот, на лестнице… я смакую, как сон, помню каждой клеточкой…
Ра, отпрянув, смотрела на Бориса, кося глазом, как смотрят на пчелу, вьющуюся около лица: испуг перемешался с агрессией во взгляде, но любопытство смягчало эти чувства, отразившиеся на ее лице. Она ничего не могла поделать с собой, точно видела перед собой голодного человека, которого надо было обязательно накормить.
— Ну что ты, — шепотом сказала она, торопливо коснувшись ладонью его щеки, — что ты… Успокойся.
— Не могу, Раенька! — взмолился Борис, понимая, что бессилен остановиться, но бессилен и предпринять что-то решительное. — Я падаю. Это один диспетчер из аэропорта рассказывал… В эфире услышал на дежурстве… Неизвестный летчик спокойным голосом… Ах, Раинька! В эфире голос: «Борт такой-то, падаю. Борт такой-то, падаю… Падаю». И все. Вот и я сейчас тот летчик, а ты диспетчер. Ты ничем не можешь мне помочь, а я посылаю в эфир это печальное слово: падаю. И все! Ты услышала, а я упал. Ты не можешь меня спасти. Даже если всю себя по капельке отдашь мне, все равно это будет мое падение. Прости.
Он, поднявшись над ней, хотел обнять ее, но лишь неуклюже зацепился руками за плечи, потянулся, ища ее губы, но она резко отвернулась, ойкнув ему в ухо, и тоже поднялась…
— Хватит, — сказала она строго и вдруг засмеялась, испугавшись своей строгости и той силы, какую ощутила в себе. — Хватит, Боренька… Хорошенького понемножку.
Он осклабился в улыбке, подбирая под ремень выпроставшуюся из брюк рубашку, и сказал с глупейшим выражением на лице:
— Поговорка такая: брюхо не лукошко, под лавку не сунешь. Очень точно.
— Вот именно, — опять строго сказала Ра.
Борис чувствовал себя так, как если бы протянул руку для пожатия, здороваясь с человеком, но тот руки не подал. Протянутая рука повисла в воздухе, и Борис не знал теперь, что с ней делать, с этой поторопившейся, проклятой ласковой рукой, как теперь ее убрать, как вернуть на место, будто она стала чужой и не слушалась его.
В этот вечер Ра взяла такси, не дожидаясь заказного, и, истратив семь рублей, вернулась на дачу. Было поздно, когда машина въехала на лесной проселок. Шел дождь, врезаясь светящимися иглами в туманные лучи фар. Шофер был молодой и рассказывал в дороге анекдоты.
Машина остановилась в темноте улицы, и стало слышно торопливое потрескивание капель по кузову. Над капотом горячего двигателя вяло поднимался пар. Шофер смотрел на пассажирку, и видно было, что ему не хотелось расставаться с ней: он любил возить красивых одиноких женщин и всегда охотно останавливался, если замечал взмах женской руки, а на мужчин обращал мало внимания, сажая их только ради плана. «Культурка — дело выгодное, — признавался он Ра в дороге, исповедуясь ей. — За культуру платят. Я, например, на работу иду, я и рубля не беру из дома. На обед всегда заработаю. Домой несу, а из дома нет», — говорил он, зная, чем покорить современную женщину.
И у Ра возникло было желание пригласить его на чашку чая, но здравый смысл победил, и она пошла домой одна, а шофер повел свою машину в аэропорт: рейс этот был выгоден ему.
Через неделю нежданно приехала с утренним поездом Пуша, одетая в трехцветное, как французский флаг, шелковое платье с диагональным расположением широких полос. Она была хорошо причесана, волосы ее блестели, переливаясь в солнечных лучах свежего утра. Винтовое движение вокруг полнеющего тела синих, красных и белых полос как бы взвинчивало и возбуждало Пушу, на лице которой то и дело тоже взвихривались, взвеивались и гасли улыбки. Глаза ее на солнце светлели, как у кошечки, то загорались бодрым злым огнем, то темнели в ласковом прищуре. Над верхней губой и над бровями в мельчайших, невидимых волосиках накапливались, как блестки слюды в разломе камня, бисеринки пота, от нее пахло мочалкой и стойкими французскими духами, которыми она заглушала все запахи солнечного утра, явившегося после дождливых дней в блеске прозрачных луж и сияющей зелени.
С ней приехал младший сын, толстый мальчик в коротких штанишках. Он внимательно и заискивающе смотрел на взрослых, на бабушку, на Раю, на Феденьку, дожидаясь с нетерпением той минуты, когда можно будет все рассказать о себе. Нетерпение было так заметно, что Пуша гнала его от себя, но он не уходил, ворочая голубыми белками глаз, извиваясь толстым, гибким телом, закручивая ногу за ногу, запрокидывая голову и явно выказывая свое упрямое желание остаться со взрослыми. Глаза его блестели любопытством и смущением, толстые ноги в бурых корочках ссадин косолапо топтались, руки тянулись к материнской руке, коротко стриженная голова тыкалась в Пушин живот, — справиться с ним было невозможно.
И когда Феденька спросил его, чтобы как-то развлечь племянника:
— Ну что, Борис Борисович, в школу-то хочется? — тот ответил:
— Нет.
— Почему же так определенно?
— А потому что мне только шесть лет…
— Очень странно! Всем мальчикам в этом возрасте — шесть лет! — очень хочется в школу… А тебе вдруг не хочется.
— А мне мальчиком не хочется быть, — с азартным вызовом выговорил маленький Боря и изогнулся перед дядькой вопросительным знаком, тараща белки глаз. — Мальчиком быть плохо…
— Это почему же?
— А потому! Потому что девочек все любят, а мальчиков нет. Потому что, — говорил он, вытянув шею и вперившись в дядьку, — девочкам не надо зарабатывать деньги, а мальчикам надо.
— Что ж, ты, значит, работать не хочешь?
— Почему? Я хочу… я буду шофером на такси работать, — спокойно, как о решенном деле, сказал малыш.
Розовая Пуша всплеснула руками:
— Новенькое дельце! Мальчиком он не хочет быть!
— Да! — сказал сын с мстительным оскалом крупных зубов.
— Он у нас разочаровался, — со смехом добавила Пуша. — Ему изменила девочка. Тоже мне, Ромео!
— Да! — опять воскликнул маленький Боря. — А у меня теперь три девочки сразу. Если одна изменит, останется две. А если две изменят, то все равно одна останется…
— Вот-вот, одно только на уме, — разглядывая сына как недоразумение, как нечто очень родное, но неприятное, словно прыщ у себя на носу, сказала Пуша и подтолкнула его к двери терраски. — Иди гуляй, надоел ты мне со своими девчонками. И это в шесть-то лет? Что же с ним дальше будет?
Боря ушел, освободившись от мучительных раздумий, и долго стоял на тропинке около лужи, не зная, что ему делать и чем себя занять. Муха, виляя хвостиком, мела им землю, но играть с мальчиком не хотела.
Ра, зардевшись, пошла кормить плачущих детей, а потом весь день ждала от Пуши вопросов, предполагая, что та знает о вечеринке у Сани, что ей обо всем рассказал Борис, и вела себя осторожно, потчуя гостью дачной овсянкой, молочной лапшой, угощая белым хлебом местной выпечки, который был еще теплый, когда Феденька принес его из магазина, — ноздреватый кирпич с румяной, как у белого гриба, вздувшейся коркой. Пуша мазала на большой ломоть масло и ела, смакуя, как лакомство.
Ра ждала, когда Пуша соберется домой, но на улице смерклось, а потом и потемнело, они вдоволь нагулялись, напились вечернего чаю, и только тогда Пуша сказала, что она останется ночевать. Это было еще одной неожиданностью: Ра поймала взгляд мужа, тот все понял и радостно, как только мог, сказал:
— Ну и прекрасно! Завтра пойдем с утра за грибами. Чернушки пошли.