Кто-то из девушек спросил: «Значит, нам можно лаять?» — «Можно», — ответил Луняшин, усаживаясь за стол и хмуря брови. «Что ж, мы собаки, что ли?» Все опять засмеялись, а Феденька смотрел, смотрел на них и тоже вдруг засмеялся, что и спасло его от дальнейшего издевательства. С тех пор у него со студентками наладились отношения довольно странные, как будто он и не преподавателем был, не лингвистом, а эдаким развеселым конферансье, выходившим на сцену, чтобы веселить и радовать скороспелых этих девиц, приводя двух юношей тем самым в хмурое неудовольствие. Но другого пути у него уже не было. Он был похож на трамвай, который раз и навсегда стал колесами на рельсы и не мог никуда свернуть с этих рельсов, проложенных другими людьми. Он даже успокоился через некоторое время, решил для себя, что, если кому-нибудь нужны его знания, тот возьмет, а уж если не нужны, то с этим ничего не поделаешь, будь ты хоть семи пядей во лбу. Ему даже стало нравиться такое положение дел, он не уставал, давая себе передышки во время лекций на всевозможные шутливые отвлечения, не старался особенно готовиться к лекциям, любуясь лицами своих студенток, как будто он приходил на вернисаж какого-то художника, и был доволен жизнью.
Выращивать детей — это все равно что собирать лесную землянику: сначала со всех сторон слетаются бдительные сторожа лесных богатств — комары кусают руки, а липкая паутина обматывает потное лицо, щекочет, застит глаза. И лишь потом, когда донышко покрывается спелыми ягодами, когда, брошенные в нутро трехлитрового бидона, они уже перестают издавать гулкий стук, а мягко ложатся на слой собранной земляники, источающей загадочно-древний густой запах, воскрешающий в тебе чувства лесного существа, только тогда комары словно бы улетают восвояси, пружинистая, тугая паутина не лезет в лицо, азарт берет свое, побеждая все преграды, а светлые березняки, затянутые понизу земляничным листом, шелестят на прохладном ветерке, приглашая в свои чертоги. Глаза любуются россыпью ягод, алеющих в яркой зелени травы, пальцы становятся розовыми, пропитавшись соком, и от бесконечных приседаний и поклонов начинает болеть поясница. Ягод становится все больше и больше, и если после полудня соберется в бидоне стаканов пятнадцать и беловато-красная масса поднимется до самых краев, то работу эту можно вполне сравнить, наверное, с прополкой сахарной свеклы или какой-нибудь другой сельскохозяйственной культуры. Так накланяешься зеленой земле, манящей душистыми ягодами, которые висят, согнув стебельки долу, румяно-красные, усеянные золотистыми зернами, шелковисто поблескивающие в лесной осочке, — так накланяешься за день, что еле доберешься до дому, утешаясь тяжестью бидона в руке. В стакане приблизительно четыреста пятьдесят ягод. Если учесть, что под ногами их много и каждый наклон к ним позволяет сразу собрать не меньше десятка, и то уж получается чуть ли не тысяча земных поклонов, которые без тренировки покажутся такими мучительными к концу дня, что каждая ложечка земляничного варенья будет тебе дорогим воспоминанием в будущие зимние вечера, когда вспомнятся вдруг березовые рощи, комары, паутина, а душа заноет в нетерпеливом ожидании лета.
Пришло время и для Раи Луняшиной разогнуть спину. Она словно бы впервые с глубоким вздохом взглянула на белый свет выцветшими листьями своих больших на побледневшем лице глубоких глаз матери, созданных как будто из света и небесной влаги, — глянула, как прародительница жизни на Земле, и улыбнулась запекшимися губами, с удивлением осматривая новую свою квартиру, состоящую из двух комнат и сверкающей кафелем кухни.
— Боже мой! — воскликнула она. — Где же брать столько денег?! Разве это обои? А ванная? Все надо менять. Кухня! Нет, здесь все надо менять.
— Может быть, подождем? — сказал Феденька с надеждой. — По-моему, все хорошо, светло… Видишь, это окно на восток, это на запад, как у Бориса… Солнышко к вечеру… Красота!
— Нет, Феденька, как же ты так говоришь! У нас ведь дети! Представляешь, сколько шуму, стуку всякого, когда будем все это менять… А пыли! Нет, дети могут напугаться… Что ты! Надо сначала все отделать на свой вкус, а потом уж въезжать. Придется опять у Бориса просить. А потом все-таки и мне повысили и ты тоже подрабатываешь. Как-нибудь отдадим, в долгу не останемся… Самые главные дела надо делать вопреки логике… Кто сказал? Вот тебе, пожалуйста, поле деятельности…
Она поцеловала его, и он согласился с ней, пребывая все еще в состоянии ненасытившегося, тупоголового, не способного на какие-либо серьезные дела или возражения человека, слушающего возбужденную и деятельную свою жену.
— Тут у нас будет детская, окном на восток… Ой! Я тут у Бори видела! Помнишь, этот журнал? Детская комната. Блеск!
— Ага, — соглашался с ней Феденька, улыбаясь розовыми глазами.
— А там, на запад…
— Раньше говорили: вечерние страны, — сказал Феденька.
— Что? Какие страны?
— Так говорили… Страны, лежащие к западу, — вечерние…
— Да… Ну хорошо. Ну, да-да-да, понятно… Там у нас будет… Ой! Сколько же нужно денег! На дачу переезжать… Просто разорваться! Феденька, думай! Надо что-то делать…
Был майский вечер. Они ждали Бориса с Пушей, которые наконец приехали, оглядели пустую квартиру, пахнущую обоями, клеем и побелкой, и когда Феденька, поймав требовательный взгляд Ра, спросил у брата, может ли он одолжить еще тысячу рублей, тот не моргнув ответил:
— Считай, что они у тебя в кармане.
У Феденьки навернулись слезы, он обнял брата, уткнулся лицом в его шею и как будто уснул, обмякнув на нем. Когда он, хлюпая носом, пошел умываться в новую ванную, Ра тоже поцеловала Бориса в щеку, почувствовав губами слезы своего мужа.
— Благодетель наш, — сказала она, сияя, как ребенок спросонья. — Ты бы хоть Феденьку научил… Пуша меня понимает, — добавила она, взглядывая на Пушу, которая, казалось, была нежданно осчастливлена тем, что Борис широким жестом умилил брата до слез, хотя и знала, что Феденьке придется опять плакать.
…Взглянула на Пушу, уйдя от взгляда Бориса, увидев вдруг такую тяжелую тоску в его глазах, будто Борис терпел боль, скрывая ее из последних сил.
А Феденька с мокрым лицом, которое он вытирал носовым платком, вышел из ванной и, хлюпая, улыбаясь, сказал обессиленным голосом:
— Нет, все-таки если бы я верил, я верил бы в праздного бога. Гениальный бог! Создал небо и землю, а людям сказал: живите как хотите — и с тех пор не вмешивается.
Никто не понял его. Не засмеялись, будто он неудачно сострил.
Борис сказал, нарушая неловкую паузу:
— Как это говорится?.. Пошли в магазин, а потом в кино? Или: как будем жить-то? Праздно?
Эта блажь началась у Феденьки летом в жаркий июльский день, когда он был в отпуске и жил на даче, которую они сняли в тридцати километрах от Москвы. Он хорошо отоспался здесь и через неделю почувствовал тягу к изучению окрестностей. Вышел однажды в жаркий день из садика, в котором стоял маленький летний дом, и пошел по асфальтированной дороге в ту сторону, где он еще ни разу не бывал, — в сторону шоссе.
Тут в округе все было исхожено, все перелески, все поляны и лужайки светлели тропинками, исполосованными прозрачными тенями берез. Отовсюду доносились шумы автомобилей или рев взлетающих, рвущих небо самолетов, к которым Луняшин быстро привык и перестал их замечать. Если, например, они прогуливались по лесу, а Ра что-нибудь рассказывала мужу, наступали вдруг моменты, когда Феденька переставал слышать ее слова, как будто радиоволна уносила их в эфирные шумы, — это значило, что в аэропорту стартовал самолет или над головами у них пролетали, выпустив шасси, очередной «Ту» или «Ил», рева которых они не слышали, любуясь стремительным и словно бы бесшумным гигантом, проваливающимся за бугор, где и был аэропорт.
И вообще здесь Феденьке очень нравилось. Лощина, где протекал небольшой ручей, пестрела цветами; над лощиной темнела кирпичная церковь, равняясь куполами с облачно-далекими, синеватыми силуэтами деревьев; мачты высоковольтных проводов несли над лощиной поблескивающие, провисшие от жары провода; шоссе, уходящее под уклон, резиново-клейко пело автомобильными шинами; дубы и березы мощно высились над этой лощиной, кончаясь на опушке леса. И над всем раздольем в реве и грохоте двигателей затемняли то и дело небо взлетающие и садящиеся самолеты. Особенно хорошо тут бывало в сумерках, когда над лощиной розовел туман, вобравший в себя цвет заката; когда за туманом мутно светились фары проносящихся по шоссе автомашин, а над туманом серыми призраками, как вечерние облака, кучились древоподобные купола среди куполообразных деревьев; когда самолеты казались синими и бесшумными, очень большими летающими сооружениями иных миров, а мачты с проводами — небесно высокими, ажурными башнями; когда в тумане на сырых берегах невидимого ручья трещал одинокий коростель, а над лесом бледно светился газовым огнем голубоватый месяц.