— Но ведь и в жизни ты тоже не все понимаешь! — горячился Феденька. — Какие-то загадки жизнь тебе ставит, а отгадок не дает. Ты же не ругаешь за это жизнь? Все мы чего-то немножко недопонимаем — я то, ты это, она другое. У каждого в жизни белые пятна. И это естественно! Я же не могу все знать и все понимать. Так и в романе… Я, например, тоже не понимаю иной раз какое-нибудь диалектное слово, ну что ж! Зато я знаю, что автор это слово понимает и, видимо, не зря дал красочку… Он знает, а я нет. Мне это даже интересно. Он меня таким образом вроде бы как на место ставит, вроде бы говорит: ты не знаешь, а я знаю, и молчи, читай дальше. Это, конечно, когда писатель талантливый. Такой, например, ну я не знаю… Василий Белов… например, Астафьев… Распутин… Ну кто там еще… Можаев… Очень сильный писатель. Острый. У них, пожалуйста, эти слова встречаются, а ведь в таланте им никак не откажешь…
— Ну не знаю, не знаю, — не соглашалась с ним Пуша. — Классиков читаешь, там ничего этого нет.
— Для нас нет! А для современников? Ты же время должна учитывать, — чуть ли не кричал Феденька, весело и отчаянно смеясь, как смеется уверенный в себе человек, когда его не понимают, но обязательно должны понять.
О чем загорелся спор, Ра так и не догадалась, но слушала, хотя и не вникала в мысли спорящих, занятая собою, внутренним своим миром, в тишину и покой которого ворвался лестничный этот кошмар, забытый ею и перечеркнутый в памяти. Она только теперь почувствовала себя обиженной или, точнее сказать, кипятила в себе обиду, не понимая, как это все у них с Борисом произошло на проклятой лестнице возле проклятого окна… «А что, собственно, произошло? — спрашивала она себя. — Я ему давно нравлюсь, я знаю. А я люблю их всех. Что же в этом плохого?» Но именно то, что неожиданный поцелуй, о котором ни она, ни он не догадывались до самого последнего момента, случился на лестнице, унижало ее. И поэтому она очень тревожилась, будто кто-то специально напомнил ей о давнишней печали, про которую она так счастливо забыла. «Не-ет, ну он хороший человек, он мне тоже нравится, как Феденькин брат… и любит нас… Какой уж тут грех! Подумаешь, поцеловались! Даже интересно. Но дело не в этом. Дело не в этом… — звучало в ней. — Дело не в этом».
Когда же в комнату вошел Борис и громко, еще с порога, сказал подчеркнуто бодро:
— Все спорите? О чем? — она за всех ответила, зазвенев смехом, взорвавшись им изнутри, взвизгнув от расслабляющего какого-то хохота:
— О чем, о чем! О словах, конечно! — И даже откинулась в изнеможении, с перехваченным дыханием, на спинку дивана. — Ой, господи! Велелепные мои! Что же вы ничего не едите? Я готовила, готовила… Мама, Федя, Пуша! А ты, Феденька, хоть бы угостил, по рюмочке еще бы выпили…
Ей к лицу было платье из розового жатого ситчика: вся ткань была в морщинках, и оттого лицо ее и шея, открытые ее руки выглядели особенно свежими и шелковисто-упругими.
Нина Николаевна, сидевшая в уголочке, около торшера, вся озаренная розовым туманом, улыбалась, любуясь Раенькой, ее непосредственной реакцией.
— А вот в старину говорили: первая на здоровье, вторая на веселье, а третья на вздор, — сказала она. — Хватит им, наверное…
— Нет, — возразил ей Борис. — Это неверно. Упущенную возможность трудно поймать за хвост. Так говорят теперь некоторые философы. Наливай-ка, Феденька, потому что что ж о них спорить, о словах этих…
Феденька легко отвлекся, хотя и успел еще сказать:
— Раньше, мама, в летописях писали: мимошедшее лето… А теперь все мимолетное. Сегодня только вторую. Третьей не будет, — приговаривал он, наливая в рюмки. — Или вот еще: застрелил… Странное слово. Стрела, лук, тетива — откуда… В наше время надо бы говорить — запулил! От пули!
Борис со зловещим каким-то весельем взглянул на брата и, ловя его взгляд, бросил ему как бы на ходу:
— Ах, философ! Чем это тебе современность насолила? Старину из сундуков вытаскиваешь. А насчет запулил — это ты запулил… Да… Выпулил…
Взгляд его был тяжел, и, видимо, трудно было Борису и говорить и смотреть в глаза брата. Это заметила Ра, и смех опять стал душить ее, опять она зашлась в хохоте, как ребенок заходится в плаче, смущая Бориса, будто бы вот-вот могла она сквозь хохот сказать про поцелуй на лестнице, как это часто бывает со смешливыми людьми, которым все на свете трын-трава, лишь бы посмеяться. Страх был в его глазах, и говорил он не находчиво, как обычно, а тупо и словно со скрежетом.
— Давай-ка лучше, — продолжал Борис, косясь на хохочущую Ра, — выпьем за твою красавицу.
А ей смешно было вспомнить живот Бориса, мягкую его выпуклость, смешно и на себя взглянуть было со стороны, и она смеялась, спасаясь нервозным весельем от всяких раздумий, зная, что она нравится Борису, что красива и что ей тоже нравятся Феденька и Борис, Пуша и Нина Николаевна, все они очень хорошие люди, в свою очередь которым нравится и она…
Феденька вдруг сказал ни с того ни с сего:
— Черт побери! Как иногда хочется иметь собственную лошадь, собственный дом и конюшенку, овсом кормить лошадь, баловать ее, чтоб она ходила за тобой, как знаменитый Карагез за Казбичем. Но ничего этого никогда не будет. Вот что обидно! Никогда не будет. Вот и тоска как будто беспричинная… А причина есть! Primus motor!
Он и всегда-то в отличие от старшего брата бывал непредсказуем, мог вдруг засмеяться, когда не смешно, сморозив какую-нибудь глупость с унылым видом. А в последнее время странности его поведения стали особенно заметны… Лошадь ему вдруг захотелось! Предлагают выпить за его жену-красавицу, а он про конюшню… Ах, Федя, Федя, подумал про него Борис, не знаешь ты своего счастья…
— Ты мне ответь на такой вопрос: ты хоть счастлив? — спрашивал его Борис.
— Я не женщина, — отвечал Феденька, — чтобы о счастье мечтать. Мужское дело готовить почву для счастья других, а в основном — женщин. Это они бывают счастливы или несчастливы.
— Как же ты это делаешь?
— Что?
— Почву как готовишь?
— А никак! Живу безвредно. Во всяком случае, стараюсь, — отвечал он, и взгляд его при этом бывал безумноватым, словно он резал правду-матку в глаза какому-нибудь высокому начальству, перебарывая в себе страх. — Ведь я как рассуждаю: мои глаза, уши, нос — все это моя пуповина, с ее помощью всасываю я в себя соки живой жизни. Все это та связующая меня с матерью-землей нить, которую если оборвать, то и жизнь оборвется. А мы, как бабочки, живем несколько жизней. Первая — это с пуповиной матери, а потом животом своим, а дальше, когда духовный опыт накоплен, другая пуповина, то есть третья жизнь привязывает тебя к земле, — она-то как раз и есть мои чувства, все то, что меня делает мною, а не кем-нибудь другим. Эта третья жизнь — жизнь чувства. Одна — утробная, другая — земная, а третья — духовная… Разве мало?! О каком еще счастье мечтать?!
— Дурь у тебя в голове, Феденька! Ты уж прости меня за откровенность.
— А мне нравится так вот жить, с дурью… Вот, например, узнал недавно, что раньше примета была: если лошади в дороге фыркают, значит, это к радостной встрече. Как хорошо-то, а! Слышно все и так приятно все это — фырканье радостное и радость от возможной встречи. Сейчас, например, кто тебе фыркнет? Вот и захотелось лошадь заиметь, чтоб фыркала почаще. А вообще-то я сам себе все время кого-то напоминаю, а вот понять, кого, не могу. А насчет своей безвредности я рассуждаю просто. Видишь ли, я знаю людей, которые выбирают в жизни трудные дороги, трудные пути, хотя есть тут же рядом и легкие для достижения той или иной цели. Но люди эти считают, что трудные пути благороднее, и выбирают их, отказываясь от легких. Ну и на здоровье! Живи как хочешь, если ты сам за себя живешь, за себя в ответе. А ведь такие люди и начальниками бывают, руководят другими людьми! Вот тогда беда, то есть тогда вред приносится не только себе, а и людям… В этом смысле я и хочу жить безвредно, потому что принадлежу к этим самым людям, которые отворачиваются от легкого пути… Куда-то лезу не туда… Кстати, есть хорошее чье-то изречение: там, где ты ничего не способен достичь, там нельзя ничего хотеть. А я хочу! Вот беда так беда! А ты спрашиваешь: счастлив ли я? Ты понимаешь, в чем тут дело? Вот представь себе, что у меня в кармане золотые, серебряные и медные монеты. А я медные выбрасываю, зачем они мне! Выброшу медяки и думаю, что я стал богаче. Глупо? Ты, конечно, умнее меня. Нет! В хорошем смысле! Без иронии, я серьезно. Меня так воспитали школа, книги, а главное — школа, у меня учительница, Валентина Петровна — ох, все-то ей казалось мещанством! Приучала нас избегать всякой выгоды в жизни. И вот теперь живет во мне это чувство невыгодности выгоды. Понимаешь? Вроде бы как в раю — все есть, а мне ничего не надо. А это, знаешь, то еще воспитание. Опять же хорошо, если человек только сам за себя отвечает и сам от своей выгоды бежит. А если он людьми руководит? Если начальник? Нет! Жить иначе надо, конечно. Я понимаю. Потребность чего-то рождает у человека энергию деятельности. Без этого нельзя. Потребность что-то иметь выгодна обществу, то есть выгода выгодна. А у меня получается, что выгода невыгодна. Такая вот галиматья в душе и в голове. Кто-то хорошо сказал: «Большие рыбы стремятся в большие моря, а крупные инфузории в большие стаканы». Вот ты, Борис, большая рыба, а я крупная инфузория. Благих намерений у меня хоть пруд пруди, а где, как их применить? Да и потом, чтобы они восторжествовали, эти мои намерения благие, надо сначала зло вырвать с корнем. А я не умею. Не могу в этом достичь ничего, поэтому и не хочу ничего. Потому-то и радуюсь жизни, у которой цель — просто жизнь! Инфузория! Но, правда, не хотел бы быть человеком, который, знаешь, действует только наверняка. Он и ударить может тоже только наверняка — в спину!