Добрался, а вот отворить ее смелости не хватило. За калиткой мог оказаться Захид-бобо, а встреча с ним все равно, что со злым петухом, — сразу набросится и начнет клевать.
Сквозь щель начинаю разглядывать двор. Что можно увидеть в узенький просвет: старую урючину, край террасы и разбитый казан, который вот уже сто лет лежит посреди двора.
У дерева петуха, то есть Захида-бобо, не видно, у террасы — тоже. Под казаном спрятаться трудно не только дяде, но и настоящему петуху — мал слишком. Путь в ичкари — женскую половину свободен. Я вбираю голову в плечи, чтобы казаться неприметнее, и открываю калитку.
Конечно, счастливому человеку не стоит труда пройти от калитки до ичкари, он может пройти даже от дома до гузара, но я, как известно, не относился к числу удачливых, поэтому, перешагнув порог, тотчас наткнулся на Захида-бобо. Он вырос передо мной словно из-под земли.
— Явился! — произнес дядя тем самым удивительным голосом, от которого душа уходит в пятки.
Мне надо было ответить: «Да, явился», и поздороваться, как учила матушка, но все слова вылетели почему-то из моей головы, хотя она и была прикрыта шапкой, и язык прилип к гортани. Я еще глубже втянул голову в плечи, не обращая внимания на то, что уши уже уперлись в воротник.
— Молчишь? Здесь ты немой, а дома разговорчивый. Ну говори, зачем явился?
Я кое-как оторвал язык от гортани и прошептал:
— Так…
— Так только на базар с пустым кошельком ходят. Подсматривать да подслушивать пришел?
Как можно решительнее я закачал головой.
— Нет! Тетю навестить.
— Мать послала?
— У ней бровь дергается.
Захид-бобо так и взвился от этих слов.
— Ага, дергается! Сейчас и у тебя начнет дергаться. Он протянул руку, чтобы схватить меня за ворот. И, наверное, схватил бы, не откройся дверь и не появись на пороге Зухра-апа.
— Не пугайте ребенка, отец! — сказала она. — От страха он богу душу отдаст.
— Им всем время отдать богу душу.
Захид-бобо переступил порог и так хлопнул калиткой, что она чуть не сорвалась с петель.
— Пропади все пропадом!
Эти последние слова, произнесенные уже на улице, известили меня о конце боя, из которого я вышел невредимым и мог теперь войти в дом. С перепугу, однако, я позабыл, зачем пришел, и бросился к своей спасительнице Зухре-апа, прильнул к ней, как цыпленок, увидевший тень коршуна.
— Ну, ну, успокойся, — обняла она меня. — Йигиту не пристало плакать. И дрожать не надо, дядя ведь ушел.
Оказывается, я плакал. Перед Зухрой-апа мне не хотелось выглядеть жалким, поэтому с помощью рукавов я принялся высушивать глаза, и так старательно это делал, что всю глину, прилипшую к халату во время купания в луже, размазал по лицу.
— Э-э, да ты упал! — развела руками Зухра-апа. — Пойдем посушимся и обогреемся.
Комната, куда привела меня Зухра-апа, была полна родственников — моих сестер, братьев, их жен и детей. И все они сидели вокруг сандала и наслаждались теплом, что шло от тлеющих углей. Тетя приютилась в дальнем углу. Подперев голову руками, она жалобно стонала.
— Вай-вай! Может ли человек вытерпеть такие муки? Чугунный казан и тот раскололся бы от его кулаков. А каково моей голове?
Видимо, к семейному скандалу угодил я. Хотя трудно было не угодить — скандалы здесь происходили каждый день, а то и два раза в день.
Слушая жалобы тети, я всем сердцем сочувствовал ей. Небось больно, когда бьют. Глупая детская мысль повела меня к казану, что лежал во дворе, и я рисовал себе картину, как Захид-бобо разбивает его своими страшными кулаками. Так он может и меня сокрушить в один прекрасный день.
— Мамочка, — произнесла Зухра-апа душевно, желая утешить бедную тетю мою. — Вы не перечили бы отцу, не вызывали его гнев.
— Разве волк, нападая на ягненка, ждет, когда тот заблеет?
— Эх, мамочка, вы совсем не ягненок.
— Все хотят, чтобы я молча отправилась на тот свет…
Сказав это, тетя залилась слезами. И до моего прихода она, должно быть, плакала. Рукава чапана и платок ее были мокрыми, словно на них целый день лил дождь.
— Ну что ж делать, мы слабы. Такими нас создал бог, — вздохнула Зухра-апа. — Вы же сами учили меня покоряться судьбе. Судьба наша — гнев отца.
— Ох, ох! — билась в рыданиях тетя. — Кончатся ли когда-нибудь наши муки?
Меня самого начал бить озноб. Чужое горе легко трогает детское сердце. Быть в этом доме мне не хотелось, никогда не хотелось, и, не живи здесь добрая сестрица, я обходил бы его стороной. Умела она утешить, умела словно лучом солнца обогреть. Вот и сейчас, успокоив матушку свою, она вернулась ко мне, погладила мою голову, сказала заботливо:
— Грейся, грейся, Назиркул! И халат скоро высохнет, и кавуши очистятся.
Прикосновение ее рук было волшебным, все печальное, злое исчезало, и даже судьба тети не казалась такой безутешной, как минуту назад. И страх куда-то подевался, успокоенный я смотрел на всех, улыбаясь.
На какое-то мгновенье Зухра-апа исчезла и вернулась с тарелкой, наполненной доверху жареной кукурузой. Любимое мое лакомство белело, словно гроздь цветущей акации, и оторвать от него глаз не было никакой возможности. Я проследил весь путь тарелки от двери до дастархана, боясь, что вдруг она проплывет мимо или какая-нибудь глупая кукурузника спрыгнет на пол. По тарелка не проплыла мимо и ни одна глупая кукурузника не прыгнула на пол. Зухра-апа поставила лакомство на дастархан между мной и сестрицей Мастон, нынешней моей невестой, а тогда восьмилетней девочкой с красивыми, чуть косящими глазами. В этих глазах всегда жила лукавинка, и я их побаивался.
— Угощай Назиркула! — приказала младшей сестре Зухра-апа. — Скажи, ешь, пока кукуруза еще горячая.
Если бы я стал ждать, когда Мастон все это скажет, то ни одна кукурузинка в тот день не попала бы мне в рот. Я не помнил, чтобы Мастон в моем присутствии произносила какие-нибудь слова. Не произнесла она их и сейчас — хмыкнула насмешливо и спрятала лицо под скатертью.
Пришлось Зухре выручать сестрицу.
— Не жди, Назиркул, принимайся за дело!
Тотчас же я запустил руку в тарелку и через какие-нибудь минуты от пышной белой горки ничего не осталось. Мастон только поглядывала на меня и улыбалась лукаво. Не думаю, что в это время она восторженно шептала: «Какой замечательный у меня жених!» Впрочем, слово жених тогда вообще не произносилось. Да знала ли Мастон о нашей помолвке? Она была крошкой, когда меня заставили куснуть ее ухо.
В самый веселый и приятный момент — переселения кукурузы из тарелки в мой рот — тетя задала вопрос, никак не относящийся к делу:
— Зачем пришел, сынок?
Я не сразу сообразил, что хочет от меня тетя. Никакой вроде причины для посещения дома Захида-бобо не было. Однако следовало что-то ответить, и я сказал:
— Мама стегала курпачу, и у нее задергалась бровь.
Тетя опять застонала и опять заплакала.
— Тревожится за меня сестрица. Сердце ее отзывается чужой болью. Вернешься, успокой матушку, мол, все хорошо и тревожиться незачем. Понял?
— Понял.
— А теперь ступай. День на исходе. Темнота — плохой спутник, не заметишь, как с дороги собьешься.
У сандала было хорошо, так хорошо, что и шевельнуться не хотелось, а пришлось. Раз велят хозяева, вставай, надевай свой мокрый халат, суй ноги в холодные кавуши и иди.
Насчет мокрого халата я прибавил с огорчения. Халат был сухим, а кавуши теплыми. Зухра-апа позаботилась обо всем.
— Я провожу тебя за калитку, — сказала она. — А то встретится отец, ему как раз время возвращаться с молитвы.
Должно быть, молитва затянулась, потому что во Дворе Захида-бобо мы не встретили. Не столкнулся он с нами и у калитки.
— Ну, теперь не страшно, — выглянула Зухра-апа на улицу. — Возьми вот! — Она сунула мне в руки небольшой узелок с жареной кукурузой: только кукуруза бывает такой легкой и такой звонко шуршащей. Я торопливо прижал ее к халату.
— Маме скажешь: у нас все хорошо! — напомнила сестрица. — Все хорошо.