— Подходи! Подходи! — зовет один. — Леденцы — язык проглотишь!
— Испробуй моего шашлыка! Из молодого барашка. Сам растил, сам резал, сам готовил — тебе предлагаю! — кричит другой. — За деньги — шашлык, без денег — запах, все равно сыт будешь!
— Молодой ревень! Сочный ревень! — перебивает третий. — Ни хлеба, ни мяса не надо. Сочный ревень!
А там и четвертый, и пятый, и шестой:
— Лепешки ширмаи! Лепешки ширмаи! Только что из тандыра, пальцы обжигает!
— Чак-чак! Половина — сахар, половина — мед!
Мы сновали между торговцами, отыскивая женихов, настоящих и будущих. Собственно, их и искать не приходилось: сами попадались.
— Эй, не хочешь отведать халвы с орехами? — так звучал примерно условный сигнал.
Конечно, хотим, какой воробей откажется от конопляного зерна? Нет такого воробья. Нам вручают кусок халвы с орехами, или с маком, или с миндалем, или просто леденец, тот самый леденец, что известен во всех частях света в виде гребешастого петушка или райской птицы. Потом излагают просьбу. Излагают, заикаясь, вздыхая: парню надо передать любимой или нареченной подарок. Пустячный гостинец, вроде того же куска халвы или горячей лепешки с ломтем аппетитно пахнущей рыбы, или палочки бараньего шашлыка. Главное — не рыба и не лепешка, а внимание, которое оказывается невесте. Сейчас подобное преподношение, возможно, вызвало бы насмешку девушки. Но тогда и рыба и палочка шашлыка были лакомством, не часто касавшимся губ узницы ичкари.
Умный и дальновидный жених, кроме невесты, обязан был позаботиться и о будущей теще — ей тоже посылался гостинец, опять же рыба, шашлык, нишалда или халва.
Все это мы, мальчишки, переправляли в сад. Находили там невесту по описанию парня. Но это было не просто: иолгорода в Хужагозиене, попробуй отыщи нужную девушку среди сотен, а может, и тысяч подобных. Но мы смело принимались за дело и, конечно, вручали подарок той, которой он предназначался.
Самой сложной и даже рискованной была другая миссия — заочно познакомить парня с девушкой. Тут уж требовались находчивость и хитрость. Никто не должен был знать о намерении юноши — ни мать, ни сестры, ни соседи. За подобное знакомство наказывали. Прежде всего посылали проклятия на голову «беспутной и падшей» дочери, посмевшей думать о постороннем мужчине, искать с ним встречи, любить не нареченного. А главное, открыть лицо перед ним. В этом собственно, и заключалась суть греховной затеи.
— Запомни, — говорил мне какой-нибудь отчаянный парень, потерявший голову от любви. — Запомни, никто, кроме Кумри, не должен знать об этом. Пусть тайком улизнет от матери.
— О?! — испуганно произносил я и тем подчеркивал опасность затеи.
— Ничего, ничего… Если любит, пусть решится.
— А что она скажет матери?
— Да что-нибудь… Мол, хочет посмотреть невесту в другом конце сада.
— А потом?
— Потом пройдет в сторону кладбища, к большому мазару… Я буду ждать там. Понял?
— Понял.
— Ну, беги.
— Ой, страшно.
— Тебе-то почему страшно?
— Узнают старшие — уши оторвут.
— Не зевай.
— Да и Кумри достанется. Вдруг шейхи заметят.
— Шейх не заметит, а если заметит, так отвернется. Мы на глаза ему положим пару серебряных…
— Тогда бегу к Кумри.
— Беги и не забудь сказать ей, чтобы у кладбища повернулась лицом к дувалу. И пусть не боится. Ни одна душа, кроме нас, не узнает об этом…
Так украдкой, таясь чужих глаз, рискуя навести на себя гнев шейхов, молодые люди ловили счастье. Призрачное счастье. Редко, редко оно касалось своими лучезарными крыльями влюбленных. Чаще всего, да, пожалуй, всегда, судьбу двух сердец решала традиция. Безжалостная, подчиненная религиозному закону. О чувствах тут не могло быть и речи. Ведь по мусульманским обычаям любить разрешалось лишь нареченного, то есть того, что был сосватан еще в детстве и от которого, получен калым. Он мог оказаться уродом, калекой, немощным существом, однако закон принуждал женщину становиться его женой и рабыней.
По это потом! В Новый же год традиции уступали место естественным чувствам людей. Вспыхивал огонь, таившийся в каждом юном сердце, он жег его радостью, надеждой. Кружил головы. Толкал на риск и геройство. Опасен был день Навруза. И прекрасен…
Я отвлекся от самого торжества, следуя тропинкой влюбленных, которая вела в глубь сада Хужагозиен, даже к кладбищу вела, зеленому, цветущему в то время года.
Вокруг хауза разгоралось веселье. То там, то здесь возникали кружки, в центре которых танцевали девушки под дутар и бубен, пели песни, читали стихи. Стихи Навои, Суфи и свои собственные. Не просто пели и не просто читали. Шло состязание, горячее, вдохновенное — талант противостоял таланту, красота спорила с красотой. Все лучшее, что таилось в ичкари, представало, озаренное солнцем, перед тысячью глаз. О, какие брови, какие косы, какие руки мелькали под дробь дойры! Как изгибался стройный стан, как очерчивались юные линии под легким шелком! Если были в неземных садах Эдема чудесные пери, то именно в день Навруза они спускались на аллеи Хужагозиена. Это они пленяли всех своей юной красотой, своими танцами, своими стихами.
А что могло сравниться с игрой на чангавузах! Звук этого нехитрого инструмента, состоящего из тонкой, словно лепесток розы, пластинки, прикладываемой к губам, покорял всех. Девушки выстраивались в ряд, и по кивку головы крайней начинали песнь. Да, песнь, потому что чангавузы обладали удивительным сказочным голосом, тонким и тихим, как далекий шум ветра, шепот воды или звон серебряной струны. Или все вместе соединенное. Звук этот откликался в душе человека радостным трепетом, легкой грустью и мечтой. Что-то сладостное, убаюкивающее было в пении чангавузов, словно погружалось сердце в прохладные волны и они несли, несли его куда-то в бесконечное, озаренное голубыми сумерками.
Услышав пение чангавузов, люди замирали, охваченные светлым чувством. Слушали не дыша. Понимали звуки чангавузов, разгадывали их:
Жених, жених! Кому жениха?
Жених, жених! Кому жениха?
Жених, жених — мне жениха!
Жених, жених — мне жениха!
Тебе жениха, тебе жениха…
Бие — бие, бие — бие…
На этом «бие-бие» чангавуз замирал мечтательно, а может, и огорченно…
Другой берег пруда в это время оглашается дерзкими выкриками дойры: «бака-ум-банг!» Там девушки плясали и пели частушки. А где частушки, там обязательно смех — веселый, заразительный, охватывающий все вокруг быстрым горячим пламенем. Простившись с грустным напевом чангавузов, я бежал к огню веселья, чтобы услышать лапары — частушки. Мы, мальчишки, знали лапары наизусть, да и кто их не знал, кто не певал в дружеском кругу. Однако обычное исполнение не шло ни в какое сравнение с исполнением на празднике. И голоса звучали иначе, и слова казались более острыми и смешными. А ужимки, а мимика! Тут уж нельзя было удержаться — все вокруг буквально покатывались со смеху.
За лапарами следовали спокойные, размеренные и грациозные танцы. Один пленительнее другого. Запомнилась мне одна исполнительница. Танец ее был особенным. Вся пронизанная каким-то внутренним огнем, девушка плыла на кругу под упругие, подчиненные волшебному ритму удары дойры. Каждую минуту, при каждом изменении магического ритма танцовщица преображалась: то летела подобно птице, кружась и расправляя крылья-руки, то скорбно замирала, трепетом плеч передавая страдание, то падала на колени, прося о чем-то, снова, подхваченная вихрем, светло и счастливо устремлялась ввысь. Глаза ее при этом опалялись солнцем, горели торжественно и победно. И красота, дарованная ей судьбой, представала перед всеми: лицо, резцом невидимого творца очерченное плавными линиями; миндалевидные веки с густыми ресницами, тяжело и томно опущенными на щеки; нежные губы, чуть приоткрытые, словно истомленные жаждой и просящие утоления; точеная шея; тонкая и гибкая талия, подобная лепестку тюльпана, перетянутому шелковой тесьмой. И вся она казалась то восторженной и смелой, как Ширин, то ласковой и печальной как Лейли.