– Позвольте спросить, – обратился Буркгардт к Альберту, – какой род музыки вы особенно любите? Я должен сказать, что я совсем не в курсе дела и знаю современных музыкантов только по именам.
Юноша поднял глаза и вежливо ответил:
– Самых новых я знаю тоже только понаслышке. Я не принадлежу ни к какому направлению и люблю всякую музыку, если она хороша. Больше всего Баха, Глюка и Бетховена.
– О, классики! Из них мы в наше время знали хорошенько, собственно, только Бетховена. Глюка мы совсем не знали. Мы все, надо вам знать, горой стояли за Вагнера. Помнишь, Иоганн, как мы в первый раз слушали «Тристана»? Мы были как пьяные!
Верагут невесело улыбнулся.
– Старая школа! – несколько едко сказал он. – Вагнер уже отжил. Или нет, Альберт?
– О, напротив, его играют во всех театрах. Но я об этом не могу судить.
– Вы не любите Вагнера?
– Я знаю его слишком мало, господин Буркгардт. Я очень редко бываю в театре. Меня интересует только чистая музыка, не опера.
– Ну, а вступление к Мейстерзингерам? Его-то вы наверно знаете. Оно тоже никуда не годится?
Альберт закусил губы и не сразу ответил.
– Я, право, не могу судить об этом. Это – как бы сказать? – романтическая музыка, а к ней у меня нет интереса.
Верагут сделал гримасу.
– Хочешь вина? – спросил он, чтобы переменить разговор.
– Да, спасибо.
– А ты, Альберт? Красного?
– Спасибо, папа, лучше не надо.
– Ты что, записался в общество трезвости?
– Нет, ничего подобного. Но вино мне вредно, и я хотел бы лучше отказаться от него.
– Ну, как хочешь. А мы с тобой, Отто, давай чокнемся. За твое здоровье!
Он одним глотком отпил половину стакана.
Альберт продолжал играть роль благовоспитанного юноши, который хотя и имеет вполне определенные взгляды, но скромно держит их про себя и предоставляет слово старшим, не для того, чтобы чему-нибудь научиться, а потому, что так спокойнее. Роль подходила к нему плохо, так что и ему скоро стало очень не по себе. Он ни в каком случае не хотел дать отцу, которого привык по возможности игнорировать, повода к объяснениям.
Буркгардт молча наблюдал, и таким образом не было никого, кто нарушил бы ледяное молчание и оживил иссякший разговор. Все торопились покончить с едой, услужливо передавали друг другу блюда, смущенно играли десертными ложками и тоскливо ждали момента, когда можно будет встать и разойтись. Лишь в эту минуту Отто Буркгардт всем существом почувствовал одиночество и безнадежный холод, в котором застыли и хирели брак и жизнь его друга. Он бросил на него беглый взгляд: художник сидел с вялым лицом, угрюмо опустив глаза в почти непочатую тарелку, и во взоре его, на секунду скрестившемся с взглядом друга, Отто прочел мольбу и стыд за свою разоблаченную тайну.
Это было печальное зрелище. Безжалостное молчание, неловкая холодность и тоскливая принужденность всего общества, казалось, громко возвещали позор Верагута. В этот момент Отто понял, что каждый день его дальнейшего пребывания здесь был бы только гнусным продлением этого унизительного положения свидетеля и пыткой для друга, который с отвращением соблюдал еще формальности и не находил в себе больше сил и охоты прикрасить свое несчастье перед наблюдателем. Надо было поскорей положить этому конец.
Как только фрау Верагут поднялась, ее муж отодвинул свое кресло.
– Я так устал, что прошу извинить меня. Не беспокойтесь!
Он вышел, забыв закрыть за собой дверь. Отто слышал, как он медленно, тяжелыми шагами, прошел через сени и спустился по скрипучей лестнице.
Буркгардт закрыл дверь и проводил хозяйку в гостиную, где стоял еще открытый рояль и вечерний ветер играл листами разложенных нот.
– Я хотел попросить вас что-нибудь сыграть, – смущенно сказал он. – Но мне кажется, что ваш муж не совсем здоров, он целый день работал на солнце. Если позволите, я еще на часок составлю ему компанию.
Фрау Верагут серьезно кивнула головой, не делая попытки задержать его. Он простился и вышел. Альберт проводил его до лестницы.
V
Сумерки уже сгущались, когда Отто Буркгардт вышел из освещенного большим канделябром подъезда дома и простился с Альбертом. Под каштанами он остановился, жадно вдыхая слегка прохладный ароматный вечерний воздух, и вытер со лба крупные капли пота. Если он мог сколько-нибудь помочь другу, он должен был это сделать теперь.
В мастерской света не было, и он не нашел художника ни в рабочей комнате, ни в соседних с ней. Он открыл выходившую на пруд дверь и тихо обошел вокруг дома. Художник сидел в плетеном кресле, в котором сегодня писал его, подперев голову руками и спрятав в них лицо. Он сидел так неподвижно, как будто спал.
– Иоганн! – тихо окликнул Буркгардт, подходя к нему и кладя руку на его склоненную голову.
Ответа не было. Он продолжал стоять в молчаливом ожидании, гладя короткие, жесткие волосы погруженного в свое горе, сломленного усталостью друга. В деревьях шелестел ветер, все вокруг дышало вечерней тишиной и миром. Прошло несколько минут. Вдруг со стороны дома, прорезав сумрак, донеслась широкая волна звуков, полный, долгий аккорд, за ним другой. Это был первый такт фортепианной сонаты в четыре руки.
Художник поднял голову, мягко стряхнул с себя руку друга и встал. Он молча посмотрел на Буркгардта усталыми, сухими глазами, попытался было улыбнуться, но сейчас же оставил это, и его застывшие черты выразили изнеможение.
– Войдем, – сказал он с таким жестом, как будто хотел отстранить от себя лившуюся из дома музыку.
Он пошел вперед. Перед дверью в мастерскую он остановился.
– Я думаю, ты пробудешь у нас еще недолго?
«Как он все чувствует», – подумал Буркгардт. Он ровным, спокойным голосом сказал:
– Один день не играет роли. Я думаю ехать послезавтра.
Верагут нащупал выключатели. С тихим металлическим звуком ослепительно засияли все огни мастерской.
– Тогда мы разопьем еще бутылку.
Он позвонил Роберта и отдал распоряжение. Посреди мастерской стоял новый портрет Буркгардта, почти оконченный. Они остановились перед ним и смотрели на него, пока Роберт придвигал стол и стулья, приносил вино и лед, ставил на стол сигары и пепельницы.
– Хорошо, Роберт, можете идти. Завтра будить не надо. Оставьте нас теперь одних!
Они сели и чокнулись. Художник беспокойно задвигался в кресле, опять встал и погасил половину огней. Затем он снова тяжело опустился на стул.
– Портрет еще не совсем готов, – начал он. – Возьми же сигару! Он был бы недурен, но, в конце концов, это не так важно. И ведь мы еще увидимся.
Он выбрал себе сигару, неторопливо обрезал кончик, нервно повертел в руках и опять положил.
– Ты не особенно удачно попал на этот раз, Отто. Мне очень жаль.
Голос его вдруг оборвался, он поник головой, схватил руки Буркгардта и крепко сжал их в своих.
– Теперь ты знаешь все, – устало простонал он, и на руки Отто упало несколько капель слёз. Но он не хотел распускаться. Он опять выпрямился и, стараясь придать своему голосу спокойствие, смущенно сказал:
– Извини! Ну, что ж мы не пьем? И ты не куришь?
Буркгардт взял сигару.
– Бедняга!
Они пили и курили в мирном молчании, смотрели, как переливается в граненых бокалах и тепло сияет в золотистом вине свет, наблюдали за голубым дымом, колебавшимся над их головами и сплетавшимся в причудливые нити, и от времени до времени бросали друг на друга открытые, красноречивые взгляды, почти не нуждавшиеся больше в словах. Все уже как будто было сказано.
Ночной мотылек жужжа влетел в мастерскую, три-четыре раза сильно, с глухим стуком, ударился о стены, затем, оглушенный, бархатным серым треугольником застыл на потолке.
– Поедешь осенью со мной в Индию? – наконец, нерешительно спросил Буркгардт.
Опять наступило долгое молчание. Бабочка начала медленно двигаться. Серая и маленькая, она ползла вперед, точно вдруг разучившись летать.