– Нет, мама, – пылко воскликнул он, высвобождаясь из ее рук, – ты знаешь, я не могу пойти к нему. Это было бы бессмысленной комедией. Он знает, что я его ненавижу, и сам ненавидит меня тоже, что бы ты ни говорила.
– Ненавидит! – с легкой строгостью воскликнула она. – Оставь эти громкие слова, искажающие все! Он твой отец, и было время, когда он тебя очень любил. Я принуждена запретить тебе так говорить.
Альберт остановился и посмотрел на нее сверкающими глазами.
– Конечно, ты можешь запретить мне то или иное слово, но что от этого изменится? Уж не должен ли я быть ему благодарен? Он отравил тебе жизнь, а мне родные места, он сделал из нашей чудной, радостной, великолепной Росгальды место, которое может внушить только тоску и отвращение. Я вырос здесь, мама, и бывают времена, когда мне каждую ночь снятся старые комнаты и коридоры, сад, и конюшня, и голубятня. У меня нет другого места, которое я мог бы любить и видеть во сне, и по которому я мог бы тосковать. И вот я должен жить в чужих краях и не могу даже на каникулах привезти сюда с собой друга, чтобы он не видел, что за жизнь мы здесь ведем! И каждый, кто со мной знакомится и узнает мое имя, сейчас же начинает петь хвалебный гимн моему знаменитому отцу. Ах, мама, я хотел бы, чтобы у нас лучше совсем не было отца и Росгальды, и мы были бедняками, и ты должна была бы шить или давать уроки, а я помогать тебе зарабатывать деньги.
Мать догнала его и, насильно усадив в кресло, села к нему на колени и пригладила его растрепавшиеся волосы.
– Так, – сказала она своим спокойным, низким голосом, звук которого олицетворял для него все родное, – теперь ты мне все сказал. Высказаться иногда бывает очень полезно. Надо знать то, что приходится сносить. Но не надо растравлять своих ран, дитя мое. Ты теперь такой же взрослый, как я, и скоро будешь мужчиной, и я этому рада. Ты мое дитя, и им и останешься, но ты видишь, я всегда одна, и у меня много забот, мне нужен настоящий друг-мужчина, и я надеюсь, что этим другом будешь ты. Ты будешь играть со мной в четыре руки, гулять со мной по саду и помогать мне присматривать за Пьером, мы проведем чудные каникулы. Но ты не должен поднимать шума и делать все это еще тяжелей для меня, иначе я буду думать, что ты еще ребенок, и еще много времени пройдет, прежде чем у меня, наконец, будет умный друг, которого мне так хотелось бы иметь.
– Да, мама, да. Но неужели надо всегда молчать обо всем, что делает человека несчастным?
– Это самое лучшее, Альберт. Это нелегко, и от детей этого нельзя требовать. Но это самое лучшее. А теперь, хочешь, поиграем немножко?
– Да, с удовольствием. Бетховена, вторую симфонию, хочешь?
Они только что начали играть, как дверь тихонько отворилась, и в комнату проскользнул Пьер. Он уселся на скамеечку и стал слушать. При этом он задумчиво смотрел на брата, на его шею в мягком шелковом воротничке, на покачивавшийся в такт музыке вихор на голове, на его руки. Теперь, когда он не видел глаз, его поразило сходство Альберта с матерью.
– Тебе нравится? – спросил во время паузы Альберт.
Пьер кивнул головой, но сейчас же после этого опять тихо вышел из комнаты. В вопросе Альберта ему почудился тот тон, которым, по его наблюдениям, говорило с детьми большинство взрослых и лживой ласковости и высокомерной снисходительности которого он терпеть не мог. Он был рад приезду брата, нетерпеливо ждал его и встретил на вокзале с большой радостью. Но этого тона он не хотел допускать.
Между тем Верагут и Буркгардт ждали Альберта в мастерской, Буркгардт с нескрываемым любопытством, художник в нервном смущении. Мимолетное радостное настроение и разговорчивость разом оставили его, когда он узнал о приезде Альберта.
– Разве он приехал неожиданно? – спросил Отто.
– Нет, не думаю. Я знал, что он должен приехать на этих днях.
Верагут достал какую-то коробку и вытащил из нее несколько старых фотографий. Он нашел среди них карточку мальчика и поставил ее, сравнивая, рядом с карточкой Пьера.
– Это Альберт в том самом возрасте, в каком теперь маленький. Ты помнишь его?
– О, очень хорошо. Карточка очень похожа. Он сильно напоминает мать.
– Больше, чем Пьер?
– Да, гораздо больше. Пьер не похож ни на тебя, ни на мать. А вот и он. Или это Альберт? Нет, не может быть.
По плитам и подстилке перед дверью зазвучали легкие шажки, ручку двери медленно, как будто нерешительно нажали, и в комнату вошел Пьер. Он быстро оглядел обоих своим вопросительно-ласковым взглядом, как бы спрашивая, рады ли ему.
– Где же Альберт? – спросил художник.
– У мамы. Они играют в четыре руки.
– Ах, вот как, они играют.
– Ты чем-нибудь недоволен, папа?
– Нет, Пьер, это хорошо, что ты пришел. Расскажи нам что-нибудь!
Мальчик увидел карточки и схватил их.
– О, это я! А это? Неужели это Альберт?
– Да, это Альберт. Такой он был, когда ему было ровно столько лет, сколько теперь тебе.
– Тогда меня еще не было на свете. А теперь он уже большой, и Роберт говорит ему уже «господин Альберт».
– А тебе тоже хотелось бы быть большим?
– Да, пожалуй. Большие могут иметь лошадей и путешествовать, и я хотел бы тоже. И тогда меня никто не посмел бы называть мальчуганом и трепать по щеке. Но все-таки мне не хочется вырасти. Старые люди часто бывают такие неприятные. Альберт тоже сделался уже совсем другой. А когда старые люди делаются все старше, под конец они умирают. Я хотел бы лучше остаться таким, как я теперь, а иногда мне хотелось бы уметь летать и вместе с птицами летать высоко над деревьями и подниматься до самых облаков. Там я смеялся бы над всеми людьми.
– И надо мной тоже, Пьер?
– Иногда, папа. Старые люди все бывают иногда такие смешные. Мама еще не так. Мама лежит иногда в саду в качалке и ничего не делает, а только смотрит на траву, и руки у нее висят вниз, и она такая спокойная и немножко грустная. Это хорошо, когда не надо вечно что-нибудь делать.
– Разве тебе не хотелось бы быть чем-нибудь? Архитектором, или садовником, или, может быть, художником?
– Нет, мне совсем не хочется. Садовник у нас уже есть, и дом у меня тоже есть. Мне хотелось бы уметь совсем другие вещи. Я хотел бы понимать, что говорят друг другу красношейки. И мне хотелось бы когда-нибудь увидеть, как деревья пьют корнями воду, и как это они ухитряются вырасти такими большими. Я думаю, этого никто не знает хорошенько. Учитель знает массу вещей, но все такое скучное.
Он взобрался на колени к Отто Буркгардту и играл пряжкой его пояса.
– Многих вещей нельзя знать, – ласково сказал Буркгардт. – Многое можно только видеть, и надо быть довольным тем, что это так интересно. Если ты когда-нибудь приедешь ко мне в Индию, тебе придется много дней ехать на большом корабле, а перед кораблем будут плавать маленькие рыбки; у этих рыбок есть маленькие прозрачные крылья, и они умеют летать. А иногда прилетают и птицы, они прилетают издалека, с незнакомых островов, и очень устают; они садятся на корабль и удивляются, что по морю куда-то едет столько чужих людей. Им тоже очень хотелось бы понимать нас и спросить нас, откуда мы и как нас зовут, но это невозможно, и вот люди и птицы смотрят друг другу в глаза и кивают головой, а когда птицы отдохнут, они встряхиваются и опять улетают за море.
– И никто не знает, как их зовут?
– Нет, отчего же. Но это имена, которые им дали люди, а как они сами называют друг друга, нельзя знать.
– Как дядя Буркгардт славно рассказывает, папа! Мне тоже хотелось бы иметь друга. Альберт уже большой. Большинство людей совсем не понимает, что им говоришь, но дядя Буркгардт понимает меня сейчас.
Пришла горничная за мальчиком. Пора было ужинать, и друзья направились в дом. Верагут был молчалив и расстроен. В столовой навстречу ему вышел сын и протянул ему руку.
– Здравствуй, папа.
– Здравствуй, Альберт. Как тебе ездилось?
– Спасибо, хорошо. Здравствуйте, господин Буркгардт.
Молодой человек был очень холоден и корректен. Он повел мать к столу. За ужином разговор поддерживали почти исключительно Буркгардт и хозяйка дома. Речь зашла о музыке.