– Ах, глупости, я продам ее, а на вырученные деньги, съезжу в Индию, – пытаясь быть циничным, сказал он себе.
Он запер дверь мастерской и пошел в дом взглянуть на Пьера. Мальчик спал. На вид ему было лучше, чем днем, лицо его от сна раскраснелось, выражение муки и безутешности исчезло.
– Как это быстро проходит у детей! – сказал он у двери шепотом жене.
Она слабо улыбнулась, и он увидел, что она тоже вздохнула свободнее, и что и ее тревога была сильнее, чем она показывала.
Ужин наедине с женой и Альбертом улыбался ему очень мало.
– Я пойду в город, – сказал он, – и к ужину не вернусь.
Больной Пьер дремал в своей кроватке, мать спустила шторы и оставила его одного.
Ему снилось, что он медленно идет по саду. Все слегка изменилось, и было гораздо больше и обширнее, чем всегда, он шел, шел и никак не мог дойти до конца. Клумбы были красивее, чем ему когда-либо приходилось их видеть, но цветы казались все странно стеклянными, большими и необыкновенными, и все вместе сияло грустной, мертвой красотой.
С слегка сжавшимся сердцем обошел он круглую площадку с кустами, на которых росли крупные белые цветы; на одном из них сидела голубая бабочка и спокойно пила сок. Было неестественно тихо, и на дорожках лежал не песок, а что-то мягкое, по чему ноги ступали, точно по ковру.
С другой стороны площадки навстречу ему шла мать. Но она не видела его и не кивнула ему головой, она печально смотрела перед собой и прошла мимо бесшумно, как дух.
А вскоре после этого, на другой дорожке, он увидел отца, а потом Альберта. И тот, и другой молча и сурово шел вперед, и ни один не видел его. Во власти каких-то чар они одиноко и чинно ходили вокруг, и, казалось, что так будет всегда, что никогда в их застывших глазах не появится ласковый блеск, а на лицах улыбка, никогда в этой непроницаемой тишине не раздастся звук, и никогда самый легкий ветерок не зашелестит неподвижными ветвями и листьями.
Самое худшее было то, что он сам не мог окликнуть их. Ему ничто не мешало сделать это, ничто у него не болело, но у него не было мужества и настоящей охоты; ему ясно было, что все так и должно быть, и что от возмущения все это стало бы только еще ужаснее.
Пьер медленно продолжал прогуливаться среди всего этого бездушного великолепия. В светлом мертвом воздухе, сверкая красками, стояли, точно не настоящие, тысячи цветов, а от времени до времени он снова встречал Альберта, или мать, или отца, и они проходили мимо него и друг мимо друга, все такие же застывшие и чужие.
Ему казалось, что это продолжается уже давно, может быть, годы, и те, другие времена, когда мир и сад были живыми, люди радостными и разговорчивыми, а сам он полон неудержимого веселья, – те времена лежат невообразимо далеко, в глубоком прошлом. Может быть, всегда было так, как теперь, а прежнее было только прекрасным сном.
Наконец, он дошел до маленького каменного бассейна, где садовник прежде наполнял лейки и где сам он как-то держал несколько крошечных головастиков. Неподвижная светло-зеленая вода отражала каменный край и свешивающиеся листья куста с желтыми цветами астр и казалась красивой, покинутой и почему-то несчастной, как все остальное… «Если упадешь туда, утонешь и умрешь», сказал как-то раз прежде садовник. Но она была совсем неглубока.
Пьер подошел к краю овального бассейна и нагнулся над ним.
В воде он увидел свое лицо. Оно было такое же, как лица остальных: старое, бледное и глубоко застывшее в равнодушной суровости.
Он увидел это с удивлением и испугом, и вдруг сознание скрытого ужаса и безысходной скорби его положения овладело им с чрезмерной силой. Он попробовал крикнуть, но не мог издать ни звука, хотел заплакать, но мог только искривить лицо и беспомощно оскалить зубы.
В этот момент опять показался отец, и Пьер повернулся к нему в чудовищном напряжении всех своих скованных душевных сил. Все его отчаявшееся сердце, измученное смертельным страхом и невыносимым страданием, устремилось, взывая о помощи, к отцу, который подходил в своем призрачном спокойствии и, казалось, снова не видел его.
«Папа!» – хотел он крикнуть, и хотя не слышно было ни звука, сила его ужаса и отчаяния была так велика, что достигла одинокого. Отец повернул голову и посмотрел на него.
Он внимательно, своим ищущим взглядом художника, заглянул ему в глаза, слабо улыбнулся и слегка кивнул головой, ласково и сострадательно. Но ни во взгляде, ни в улыбке его не было утешения и ободрения, как будто теперь ничем нельзя было помочь. На момент тень любви и родственного страдания скользнула по его суровому лицу, и в этот короткий миг он показался Пьеру не могущественным отцом, а скорее бедным, беспомощным братом.
Затем он опять устремил взгляд вперед и медленно пошел дальше тем же равномерным шагом, которого он не прерывал.
Пьер следил за тем, как он шел все дальше и, наконец, совсем исчез из виду; маленький пруд, дорожка и сад потемнели перед его испуганными глазами и рассеялись, как туман. Он проснулся с болью в висках и пересохшим горлом, увидел, что лежит один в постели в полутемной комнате, удивленно попытался сообразить, в чем дело, но не мог ничего вспомнить и уныло повернулся на другой бок.
Лишь мало-помалу к нему вернулось полное сознание, и он облегченно вздохнул. Быть больным и лежать с головной болью было отвратительно, но это можно было перенести, это были пустяки в сравнении с смертельным страхом кошмарного сна.
Для чего все эти мучения? – думал Пьер, ежась под одеялом. – Зачем надо быть больным? Если это наказание – за что его наказывают? Он даже не съел ничего запрещенного, как когда-то, когда он расстроил себе желудок незрелыми сливами. Они были ему запрещены, и так как он все-таки сел их, он должен был нести последствия. Это было понятно. Но теперь? Почему он теперь лежит в постели, почему у него была рвота, и почему сейчас в висках у него так больно стучит?
Он уже давно лежал с открытыми глазами, когда в спальню вошла мать. Она подняла штору, и в комнату влился мягкий вечерний свет.
– Ну, как тебе, детка? Ты хорошо спал?
Он не ответил. Лежа на боку, он поднял глаза и посмотрел на нее. Она удивленно выдержала взгляд: он был странно испытующий и серьезный.
«Жара нет», – с облегчением подумала она.
– Дать тебе чего-нибудь поесть?
Пьер слабо покачал головой.
– Подумай, может быть, тебе чего-нибудь захочется.
– Воды, – тихо сказал он.
Она дала ему напиться, но он сделал только маленький глоток и опять закрыл глаза.
Вдруг из комнаты матери донеслись громкие звуки рояля. Широкой, все нараставшей волной прорезали они тишину.
– Слышишь? – спросила фрау Адель.
Пьер широко раскрыл глаза, и лицо его исказилось, точно от боли.
– Не надо! – крикнул он. – Не надо! Оставьте меня в покое!
И он обеими руками заткнул себе уши и зарылся головой в подушку.
Фрау Верагут со вздохом пошла просить Альберта прекратить игру. Затем она вернулась к Пьеру и сидела у его кроватки до тех пор, пока он не задремал опять.
В этот вечер в доме было совсем тихо. Верагута не было, Альберт был не в духе и страдал оттого, что не мог играть на рояле. Все рано легли спать, и мать оставила свою дверь открытой, чтобы услышать, если Пьеру ночью что-нибудь понадобится.
XI
Вернувшись вечером из города, художник тихонько обошел весь дом, внимательно вглядываясь, не освещено ли где-нибудь окно, и прислушиваясь, не скажет ли ему скрип двери или звуки голосов, что его любимец все еще болен и страдает. Когда он убедился, что все тихо, и весь дом погружен в мирный сон, страх спал с него, как тяжелое мокрое платье, и он долго еще лежал в постели с преисполненным благодарностью сердцем. Уже засыпая, он улыбнулся при мысли о том, как мало надо, чтобы вселить радость в робкую душу. Все, что его мучило и угнетало, все тяжелое бремя его жизни превратилось в ничто, показалось ему легким и незначительным рядом с тревогой о любимом ребенке. И едва только эта мрачная тень исчезла, все показалось ему светлее, и все невыносимое представилось сносным.