Он пришел в сознание лишь вечером 3 января, через сутки после ранения. Но пуля пробила ему грудь в нескольких миллиметрах от сердца, — значит, должен был жить…
Вспомнил, понял… Одно было желание: умереть… Чувствовал себя хуже, чем когда шел на смерть.
Зол был на Кобака, что тот его «подвел», вскочив и толкнув под руку. И думал: «Придется поставить вопрос об исключении его из партии…»
Он лежал в одной палате с ранеными поляками. Возможно, среди них были раненные им. Они смотрели на Рома с ненавистью. Но ему теперь было все равно…
Узнали родные. Выпросили разрешение проведать ero. Разрешили одной матери. Она пришла, сидела, долго смотрела ему в лицо, гладила руку…
* * *
А мы должны были лежать все в том же своем зале. Лежать в пять рядов. Лежать не двигаясь. Малейшее наше движение выводило из себя наших охранников, вызывало необычайное раздражение.
Между прочим, среди охранников оказался и рыжий Рудольф. Он уже хорошо говорил по-польски. Фамилия его была Журек. Думаю, он все же происходил из поляков, хотя, бывало, смеялся над всем польским и говорил, что он, несмотря на польскую фамилию — натуральный немец из-под Вильно и не знал ни слова по-польски.
Тарас тоже был знаком с ним, так как Рудольф приносил на Воронью продавать оружие.
— Ты тут? — удивился Тарас.
— Работаю, где больше платят, — цинично ответил ему Рудольф, но тихо, шепотом попросил ничего здесь о нем все же не говорить.
Потом уселся на табурет возле столика, зажал коленями карабин и, будучи в отличном настроении, замурлыкал свою любимую песенку.
Раз в день, а всего за время нашего заточения три раза, нам приносили из какой-то больницы суп. Суп почти полностью пожирала наша верная стража. Молодцы там были — как на подбор…
В такой чести мы находились трое суток: с вечера 2 января до вечера 5 января. Всем объявили: «Бэндзе вырок!» — значит, будут нас судить, приговор будет. И мы ждали.
Я ведь думал, что суд будет как суд: выведут меня вперед, будут слушать, а я закачу им там горячую речь, брошу в лицо:
«Эй, вы, палачи! Не признаю суда вашего класса! Придет время, когда мы будем судить вас!..»
Да напрасно я ждал такого красивого суда. Судили нас без нас. Первую партию — Тараса, московского товарища, Арона и еще нескольких, считавшихся, по их мнению, особенно опасными, — судили в ночь с 4 на 5 января…
Не знаю, где собирались судьи и кто они были. Пришли какие-то дьяволы, подняли всех нас на ноги, чтобы уважали суд и прочитали приговор: «Именем Польской республики такие-то и такие-то за вооруженное восстание против этой республики такого-то месяца, дня приговариваются к смертной казни — расстрелу…»
Мне почему-то хотелось думать, что это опять шуточки, театр… Где там! Все по форме, всерьез. Спрашивают: может быть, ксендза привести, раввина? Времени, объявляют, остается мало — один день…
Какая толерантность!
* * *
5 января было днем ожидания, тяжкого, изнурительного и в то же время полного надежд… Или придут и выведут. Или придет, подоспеет избавление — Красная Армия…
Наступил вечер. Минуты тянутся бесконечно и пролетают, как невозвратимый миг. Вдруг зашумел автомобиль. Должно быть, подъехал грузовик…
Смотрим друг другу в глаза, прислушиваемся… Почему же не идут?..
Нет. Постоял, пофырчал, подрожал, снова зашумел, на этот раз сильнее, и завыл — поехал!
И сновно из шума работающего мотора вдруг долетели отдаленные, глухие выстрелы! Неужели, неужели? Стреляют: тах, тах, тах! О радость, радость! Ошибки нет: идет бой за Вильно! Красная Армия наступает!..
И радость, и ужасная тревога: что они все-таки сделают с нами? Неужели вывезут с собой? А может… может, придут и перестреляют тут же на месте?
Нельзя ни встать, ни подойти друг к другу, ни обмолвиться словом, хотя бы шепотом. У меня мелькает мысль: «Если что — ни в коем случае не выходить отсюда… Не даваться до последней возможности… Придут — броситься на стражу, пусть с голыми руками, но действовать… Нас много. Только всем сразу, дружно…»
Входят еще шесть легионеров, с подсумками, в походной амуниции. Все — познанцы. По односложным репликам чувствуется, что они кого-то ждут. Кого? Кажется, виленских легионеров.
Мысль режет ножом: неужели пришли брать? За чем же задержка? Стоят, ждут… А шум боя все громче, все сильнее. Тах-тах-тах! — бьют винтовки. Та-та-та!.. — строчит пулемет. И вдруг, первый раз: бу-у-ух! — орудие! Но чье?
В окнах дрожат стекла, хотя зима. И еще раз: бу-у-ух! И — бу-у-ух!
Нас никого все еще не берут. Познанцы по-прежнему стоят. Но вот они начинают тихо переговариваться… И вышли за дверь. Были — и нет их. «Чего они приходили?» — думаю и не могу понять.
Минуты — и бегут быстро и тянутся страшно томительно. «Где ты, трезвый мой ум? Нужно лежать и прислушиваться к шуму боя…» Сначала у нас было шестеро охранников, потом трое, теперь остался один. «Может, броситься на него, задушить и разбежаться? Нет, нет, жди еще немного, жди», — так думаю сам про себя.
Охранник держится беспокойно. И он — ждет. Озирается — на окна, на дверь, на нас… Подходит к дверям.
— Можно встать напиться воды? — спрашивает у него Тарас.
— Можно…
Тарас напился, вернулся на свое место, но не лег, сидит.
В городе кипит бой. А вокруг нас тишина, безмолвная тишина. «До каких же пор мы будем лежать тут?» — думаю.
Смотрю: оказывается товарищи сидят. Раковский разговаривает с соседом. Я сразу поднимаюсь на ноги…
Охранник никак не реагирует. Где же он? Ого, выходит куда-то… Мы — одни. Все зашевелились. Большинство на ногах… Раковский смело идет к двери, толкает. Не заперта! Вышел, бежит назад:
— Товарищи, выходите…
На улице темно. И ничего не разобрать, где что делается. Стреляют где-то вдалеке. Пока не осмотрелись, жмемся кучками к стенам.
Видим — от кафедрального костела движется темная масса людей. Кто — не знаем.
— Кто идет? — кричат оттуда по-русски.
— Свои, свои! — отзывается Тарас зычным голосом.
— Неужто Тарас… Комендант с Вороньей? — слышим оттуда взволнованный голос, как будто бы моего отца.
Они идут. Идем мы… Сходимся… Впереди идущих нам навстречу — один военный, другой в штатском.
— Кто здесь среди вас Тарас? — спрашивает военный.
— Я, браток! Я, я! — кричит Тарас. И облапил и целует красноармейца.
А в штатском — мой отец.
— Ты, Матей? — спрашивает, щурясь.
— Я, отец, я!
И хотя не люблю я, когда мужчины целуются, но, так и быть, давай поцелуемся и мы, отец, на радостях…
* * *
Передовые части красных начали с боем занимать Вильно в девятом часу вечера. Первым в город вошел 33-й Сибирский полк под командованием товарища Мохначева. Вторым — 5-й Виленский полк (уже в двенадцатом часу ночи). А к утру, по дороге из Липовки, вошли и другие красные части.
Около полуночи столяр Дручок шел из Снипишек на Виленскую улицу, торопясь попасть в Литовскую поликлинику. Должен был идти, так как нес лед жене — в клинике льда не оказалось. А жена умирала…
У Зеленого моста еще стояли поляки. На обоих концах моста — пулеметы. Но стреляют в другом районе города, здесь — тихо, жутко. Дручка пропустили — показал записку с печатью доктора. Провели по мосту, приказав поднять руки вверх…
Пришел в поликлинику — жена уже родила. Сына… Чуть ли не пять суток мучилась, бедная, все не могла разродиться. Доктора думали — не выдержит, умрет…
Разродилась все-таки! Дручок рад. Вспомнил, как Туркевич сказал, что большевика должна родить. Вот и правда… Шел он рано утром домой, а на улицах уже большевики (так рассказывал он шутя, когда мы встретились).