III
«ЗЕМЛЯ И ВОЛЯ»
Зямля дасць волі, дасць і сілы,
Зямля паслужыць да магілы…
Якуб Колас
Как-то летним праздничным днем, когда дедушка буянил на площади, вернее сказать — на главной брудянишской улице, мимо проезжал в карете, запряженной четверкой лошадей, сам пан Хвастуновский с женой и детьми. Не тот Хвастуновский, что имел когда-то дело с моим прадедом — того давным-давно черви источили, — а его сын. Об этом говорили, что в молодости он болел дурной болезнью, да вот за границей подлечили, даже обзавелся семьей. Дедушка и давай честить его при всем народе:
— А, гнилозадый! Палачье отродье!
Пан Хвастуновский было обернулся, но ему тут же заложило уши… Ехал и проехал. Брань людей низшего звания у господ на вороту не виснет. Они ее просто не слышат. Потом откликнется на ком следует.
Тут откуда ни возьмись на тротуар выплыл седобородый, в длинном, до пят, широком для солидности, черном легоньком шелковом балахоне, в енотовой шапке на седых пейсах — ни дать ни взять русский поп — господин Махлярчик. И зашипел испуганно:
— Ай, хамское отродье! Что же это ты так, а? На пана, на ясновельможного?.. Теперь-то ты попался, сукин сын!
И ведь как в воду глядел. Кончилось тем, что дедушка надела не отсудил, а сельское общество Жебраковки приговор свой вынесло: сослать его, смутьяна и крикуна, подальше, в Сибирь.
* * *
Не все, однако, члены общества соглашались подписать приговор. И хотя Довбёжка много раз сам приезжалк ним на их сборы, никто не хотел первым поставить свою подпись. Подтолкнул всех дедушкин дядя, — помните, который его взял сиротой. Теперь это был седенький старичок, беленький, сухонький, чисто святой: сидел целыми днями на запечке и молился. Ну и сиди, молись, раз все равно на сборах не бываешь. Так нет же, приплелся с посошком, поцеловал пану писарю ручку, присел на лавке, отдышался. Потом попросил у пана писаря дозволения слово сказать, перекрестился на образа, повернулся лицом к собравшимся и забормотал, ровно ксендз с кафедры:
— Господь бог спасет его… Чтобы сердцем очистился, думками просветлел… как изведает мученичество в Сибири… Пусть едет с богом…
Взял за руку сына, который был теперь полномочным представителем двора, подвел к столу и положил его руку на приговор, чтобы сын поставил рядом со своей фамилией три крестика. Тот и поставил. Послушание родительской воле было раньше в нашем народе большое, не то что нынче. Довбёжка не знал, как благодарить старика, расчувствовался, чуть было слезу не пустил. Но плакать уже не было времени, потому что к столу тут же выбежал тот, кто арендовал у общества дедушкин надел. Он тоже торопливо перекрестился и поставил три крестика. За ним вышел еще один претендент на право аренды. А там потянулись и другие — у кого сыновья родились уже после реформы и наделов не имели. Рассказывали, нужного числа голосов все равно не хватило, чтобы приговор получил силу. И тогда встали против деда те, кому пан Хвастуновский дал воз сена или дров, те, кого подпоил Махлярчик, те, кого Довбёжка продержал несколько суток в самую страду под замком.
* * *
Дальше идут уже неинтересные подробности, — ведь дедушка все равно был вынужден отправиться в славный город Томск, который стоит, как мне рассказывали, на такой красивой, быстроструйной реке Томи, в такой красивой местности среди зеленых равнин, что очень уж она напоминает окрестности наших Брудянишек. А как ему не хотелось туда ехать! Не столько потому, что там суровая зима, а он малокровный, сколько по другой причине: не в его характере было уступать… Но когда выехать все же пришлось, он, по определенным соображениям, поехал сперва один, а бабушку с моим отцом, тогда еще хлопчиком, оставил дома. Видимо, думал, потешаются над ним… Надеялся, что еще добьется правды, обелит себя в глазах нан чальства и вскорости вернется домой. Обратно в Брудянишки или, всем назло, в Жебраковку, на свой надел. Всем: назло, себе на радость…
«Надежда — мать глупцов» — говорит старая пословица. Многим она не нравится. Я и сам, признаться, когда-то не мог ее терпеть. Теперь привык, притерпелся.
В Томске у дедушки завелись знакомства со студентами-народовольцами, тоже ссыльными. Они его немного просветили политически, а вместе с тем открыли глаза на истинное положение вещей. И когда он понял наконец, что находится в бессрочной ссылке, что о скором возвращении на родину ему и думать нечего, — гнев и отчаяние перемешались в нем, как горох с капустой.
Была зима. День выдался базарный. В город понаехало много крестьян. Но хоть бы одно знакомое лицо!.. Бродил дедушка по улицам один, всем здесь чужой, всеми забытый, заброшенный, одинокий. С тоски пропустил рюмочку и пошел топиться в красивой реке Томи, теперь скованной льдом, запорошенной снегом, студеной, мертвой. Сунулся туда, сунулся сюда; пока искал прорубь — малость поостыл, одумался. Одумался и повернул назад. Выпил еще рюмочку, чтобы согреться — телом и душой. Но тоска все не отлипала от сердца. И его потянуло, по старой привычке, на люди. Пришел на самую большую в Томске рыночную площадь, называвшуюся тогда Губернаторской, протиснулся в самую гущу, залез на чей-то воз — и давай кричать во все стороны:
— Земля и воля! Земля и воля! Земля и воля!..
Ох и дурень же был мой горемыка-дед! Кричал, должно быть, не так уж долго, а покатил еще дальше — в славный город Красноярск, который стоит, как мне рассказывали, на могучей реке Енисее, в такой красивой местности, что и сравнить ее не с чем, а вокруг высокие горы, покрытые, словно шапкой, вечнозелеными лесами, тайга… И прожил там дедушка чуть ли не до могилы.
IV
БАБУШКИНЫ АВАНТЮРЫ
Ветрычак пыша, былінку калыша…
Из народной песни
Когда он уехал, бабушка осталась с маленьким сыном одна, что былинка в поле. Отец ее был солдатом. И ни ему ее, ни ей его так ни разу и не довелось повидать. Уходил он в солдаты — она была еще во чреве матери, может, еще эмбрионом каким-то. Родилась, росла, выросла, а он все служил «царю-батюшке», все воевал. А потом и лег вде-то героем… И, как все люди, как все живые существа, постепенно рассыпался прахом — для новых плодов природы в ее новых формах, формах вечной жизни. Вот только дочурки своей так и не увидел.
Мать бабушки, солдатка, померла от холеры, когда бабушке было десять лет. Бабушка помнила и рассказывала моим родителям, как захворала ее мать — огурчик съела на базаре в Брудянишках. Вернулась домой, в деревню, — хлоп посреди хаты и потеряла сознание… Подняли ее с полу, уложили на полати, напоили квасом. И вышли все во двор, заперев хату до вечера. Она там металась одна, корчилась, почернела вся, как земля, и вечером, точно выдержав срок, готова была рассыпаться прахом на новые формы. Вот только дочурку свою оставила круглой сиротой.
Воспитывалась бабушка не у дяди, а у тети. Ну, докучала ей недолго. Поела хлебных корочек, а там — дорога обычная, хоженая: батрачить пошла. Все молодые годы маялась по чужим людям в местечке. Батрацкий стаж был велик. А за дедушкой побарствовала мало. Да и барствование-то было такое, что заделаться барыней не успела. Поэтому, оставшись одна, не испугалась — нашла выход.