Любка все это дни волновался и трепетал. Что, если он лишится должности? А вдруг верх возьмут Куриленко и Куница? Надо… сыграть на двух дудках…
И когда Куница стал расспрашивать его про Грека, Любка рассказал о накладных так, как ему советовал Куриленко, а потом, несколько смущаясь, присовокупил, что Грек «правит, как ему заблагорассудится», да еще прижимает его, Любку. В тот момент он говорил искренне, ведь он защищался, и так же искренне, несколько сгущая краски, поведал он теперь Греку про комиссию и подсказал ему, как следует обороняться.
— Они не могут ничего доказать. Перерасходы на мемориал можно оправдать патриотизмом. Такая великая война, такая славная победа! Незабываемая… К обелиску будут ходить пионеры. Вы напишите в область и в центр. Им, может, еще и попадет за это. А тогда и плиту с именем вашего отца…
— Кто «они»? При чем тут мой отец? — остановил Любку Василь Федорович.
— Они — комиссия. Они уже уехали. А заседали вчера. Созывали правление…
Василь Федорович был ошеломлен. И быстро овладел собой и сказал:
— Давайте по порядку. Только без этих вот… ваших приписок и подсказок. Если, конечно, можете. Или я позову кого-нибудь из правления.
— Позовете потом. Я вам всю правду…
И, захлебываясь, Любка изложил, что комиссия вчера созывала правление колхоза, и там было объявлено, что, хотя колхоз в последние годы и перевыполняет план государственных закупок и кое-какие цифры свидетельствуют о его крепком положении, обнаружены факты серьезной бесхозяйственности, что только снаружи все выглядит гладко, а внутри прогнило и это скоро выяснится, но будет поздно. И все из-за Грекова характера, пренебрежения инструкциями, самоуправства, пустого экспериментаторства. Его агрономическая система привела к истощению почвы, кормовая база оказалась под угрозой, и осенью их ждет крах. Кроме того, председатель разбазаривает колхозные средства, обнаружены перерасходы по мемориалу, а также… (Тут Любка покраснел и совсем сник) нарушения финансовой дисциплины.
— Некоторые члены правления не согласились, некоторые молчали, иных не было, одним словом, наговорено сто верст до небес и все лесом, и пошло по колхозу множество сплетен, и все говорят, что это неправда, но есть и такие, что радуются и злословят. Голуб и всякие разные.
Любка боялся смотреть Греку в глаза, и Василю Федоровичу стало стыдно, что слушает он этого никчемного мужичишку, что именно от него получает такую важную информацию. Его поразило, даже обидело, что правление созвали без него. Куница ведь предупреждал, что они будут работать долго и ознакомят его с результатами проверки. Наверно, он сделал это нарочно, боялся, что Грек разобьет его в пух и прах, а Кунице надо представить факты, одобренными на правлении, а потом уже «гнуть свою линию» дальше. Явно он хочет бросить тень на Грека, к чему-то готовится, а с ним и Куриленко, и небось еще кое-кто, но выпытывать этого у Любки Василь Федорович не хотел. Словно угадывая его мысли, Степан Карпович промямлил:
— Они чего-то хотели и вроде бы ничего не хотели, боялись перегнуть, только имя вашего отца на памятнике писать не будут.
— А кто это может запретить? — не удержался Василь Федорович.
— Об этом спорили больше всего. Такой инстанции, которая могла бы запретить, нету, но, мол, поскольку памятник сооружает колхоз, то за правлением и последнее слово.
Василь Федорович невольно сунул руку в карман, где лежали часы. Это был пока единственный его бесспорный аргумент. Но сейчас, неизвестно почему, этот аргумент показался слишком ничтожным, важным только для него, он подтверждал ход только его мыслей, его логику, а для других не имел цены. Вот так, подумал он с горечью, что-то нашел и сразу же потерял. Но нашел по крайности для себя самого, а это уже много.
— Хорошо, Степан Карпович, разберемся.
Любка поерзал на стуле и, не дождавшись вопросов, тихонько — как умел ускользать только он — испарился из кабинета.
Василь Федорович долго сидел в бездействии, обдумывал ситуацию. Он не все понимал, но очевидно было: Куница должен был либо стать на его сторону, поддерживать его начинания, либо воевать против них. А поддерживать — это идти против собственного сердца.
Значит, он должен был доказать несостоятельность Грековых методов. И выбрал момент, когда они действительно перерасходовали деньги, когда суховеи выпили влагу с полей, когда строительство комплекса притормозилось (а Грек горячо выступал за перестройку, но и здесь, в лучшем случае, оказался демагогом), то есть все складывалось против Василя Федоровича.
Захотелось позвонить Ратушному, но он отогнал эту мысль. Звонить — значит жаловаться, так или иначе признать себя виновным, или хотя бы обеспокоенным. «Как вела себя на правлении Лида? — внезапно подумалось ему. — Что сказала она? Ведь все это касалось и ее. И что означает это Любкино: «Они чего-то хотели и вроде бы ничего не хотели»? Сам до такого додумался, Любка или кто подсказал? Понятно, чего хотели, — очернить, а требовать от правления каких-либо санкций не имели права».
«Говорила тебе — не высовывайся, не беги впереди других, — ни к селу ни к городу передразнил он Фросину Федоровну и усмехнулся. — Тебе больше всех надо, что ли?» — «Но и тебе надо больше всех, — почему-то именно с женой заспорил он. — И ты пропадаешь в своей поликлинике с утра до вечера. И ты со своими больными не видишь света белого. И может, Фрося, это не так уж и плохо? Не так уж и плохо, если думаешь не только про свой огород да хату, если живешь по совести и она тебе самый высокий советчик и судья. Если же что-то не так… что ж, тогда нечего скулить. А отступать я не собираюсь, такое мое убеждение, такая позиция».
Он не всегда советовался с женой, не все ей рассказывал, но теперь ему захотелось поговорить с нею. И не спросить совета, а ей посоветовать не слушать пересудов. Ведь и к ней идет много народу, а в селе тайны недолго хранятся. Да и не видел он ее еще, — неделя в Житомире, а теперь с утра закрутился, только перемолвился по телефону: он позвонил ей на работу, и, сообщая новости, Фросина Федоровна пожаловалась, что Лина почти не заходит, совсем стала чужая, а главную новость не сказала, хотя небось уже знала все.
Прием в поликлинике уже закончился, но в маленьком кабинете, где хозяйничала Фросина Федоровна, сидела пациентка, присутствие которой удивило Грека. Это была Лида. Женщины беседовали, судя по всему, давно. Лида пришла, чтобы познакомиться поближе с Фросиной Федоровной. Ее привело глубоко спрятанное от самой себя любопытство, желание опасно поиграть, и просто хотелось посмотреть на женщину, из-за которой Грек не откликнулся на ее зов много лет назад.
Фросина Федоровна знала, кто к ней пришел. До ее ушей дошло уже немало сплетен и пересудов, одна добрая кумушка даже советовала написать в райком («Может, он и полетит, зато будет только твой»), но Фросина Федоровна показала ей на дверь. И не то чтоб она не верила, что мужа может захлестнуть любовь, просто знала: в конце концов он признается во всем. Лида — его давняя любовь, он рассказывал о ней, даже знакомил их когда-то, но чтобы он влюбился в нее еще раз — так не бывает. Сначала они настороженно изучали друг друга, Фросина Федоровна даже пожалела Лиду, и они на время забыли соперничество и стали просто матерями. Только иногда по Лидиному лицу проплывала тень, но сразу же и пропадала. Наверно, она думала, что Фрося нашла в замужестве свое счастье. Все давно отшумело, отболело, но она как бы расследовала забытое уголовное дело, расследовала и не верила в возможность счастливого супружества, искала утешения в чужих поражениях и неудачах. Наконец Фросина Федоровна поняла это, и холодок недоверия развел их в разные стороны. Одна была хозяйка, уверенная в своей семье, в своем муже, другая — одиночка, полная желчи и зависти.
— И как вы тут весь век живете? — заговорила она. — Тоска за горло берет. — У Лиды и вправду росло раздражение и нехорошая муть поднималась со дна души. Хотела от этого освободиться, и не удавалось. Вызывали неприязнь все: каждый занят своим, каждый в своей клеточке, а она потеряла клеточку, потеряла себя. Смотрела в окно, по небу мчались сухие, бесплодные тучи, и на душе становилось горько. — Я думала, что хоть здесь живут иначе. В городе грохот, беготня, суета, а по сути каждый сам по себе. А я все вспоминала, как на лужок вечером выходила вся наша улица. Старики говорили о жизни, ребятишки играли. Наверно, меня обманули воспоминания. Жизнь бежит, а я ее не чувствую, не вижу. Я не так жила и снова живу не так. И все мы живем не так.