Так Федор Грек и добрался до своего села. Об этом он не раз рассказывал жене, а та пересказала это приключение сыну. Для Василя Федоровича нынче особенно важен был сам строй рассказа, то, как отец проявлял свое отношение ко всему, что его окружало.
Никаких доказательств об отцовых связях с подпольем Василь Федорович добыть не мог. Даже мать ничего об этом не знала. Федор Грек отводил жену от греха. Но… еще одно воспоминание — словно в тумане, словно в седой метели… Пришел однажды Федор домой и рассказал жене, что немцы выгнали из Сулака и Широкой Печи людей на железную дорогу, но по пути их перехватили какие-то высокие немецкие чины, пригнали к проложенной по льду на Десне переправе и приказали разобрать ее. Полицаям объяснили, что ждут наступления партизан. Бревна и доски свалили в кучу и сожгли. А пока селяне под присмотром полицаев стаскивали доски и бревна, немецкие чины грелись в хате лесника, стрекотали о чем-то между собой по-чужацки, а когда лесничиха вышла во двор, заговорили по-нашему, по-украински. Они не знали, что через другие двери, в забитой на зиму светличке, лесничихе все слышно. Она поняла, что это партизаны, и даже дозналась, что один из них Клюзко из Сулака. Лесник и лесничиха служили немцам. Федор Грек попросил жену, чтобы она наведалась к Клюзчихе и обиняком посоветовала ей быстро перебраться на лесные хутора. Клюзчиха послушалась и в тот же вечер сбежала из села; после войны не раз благодарила советчицу…
Вот что много раз вспоминал об отце Василь Федорович. Этого было довольно для сына и совсем мало для оправдания службы Федора Грека в немецкой управе.
Старая, раскидистая шелковица притулилась одной веткой к окну, и молоденькие листочки казались вырезанными из зеленой жести. Летом, когда созреют ягоды и усыплют густую мураву и тропинку внизу, сюда налетят стаи скворцов и детворы. Дети, в отличие от скворцов, налетают не потому, что нет своих шелковиц, так уж ведется: даровое слаще. Василь Федорович подумал, что и его когда-то лакомила такая шелковица. Вернувшись с пастбища и бросив в угол сеней батожок, он хватал краюху хлеба и айда на шелковицу. И редко когда матери удавалось согнать его до борща или похлебки. До чего же неприхотливое дерево шелковица! Воткни побег, полей несколько раз — и жди плодов.
Мысли его прервал стук в дверь.
В контору заявилась тетка Федорка, низенькая высохшая доярка с монгольскими глазами, узловатыми быстрыми руками, сейчас праздно сложенными на животе. Уселась сначала на один стул, потом оглянулась на темнеющее окно, пересела. В кабинете сразу запахло молоком и клевером — небось Федорка прямо от коров. Почему-то оглянувшись и на дверь, она сказала:
— Хоть вы и в секрете держите, а я все знаю…
— Что вы знаете? — удивился Грек.
— Гарнитур вы мне мебельный хочете подарить на пенсионные проводы.
— Какой гарнитур? О чем вы? — прикинулся удивленным председатель.
— Вы никогда не признаетесь, а все завсегда наперед знают, — невозмутимо вела дальше Федорка. — Но я… тоже вы не подумайте плохого… Была как-то у сестры за Черниговом, так там провожали сестрину соседку на пенсию. Поставили в сельсовете столы, пришел председатель…
— Ну?
— И я так хочу. На что мне гарнитур? Пусть чтоб… сошлися старые люди. Вспомянули, как жили, как бедовали и добра наживали, да и песен попели. Нехай не в сельсовете, а хочь на стане.
Василь Федорович задумался. Сперва дояркина просьба показалась ему блажью, но постепенно он проникался ее настроением. Женщина она честная, и захотелось ей, чтобы люди почтили ее честный труд. И отозвалась душа, и он укорил себя, что стольких людей обделили они теплом и обыкновенной лаской — слишком официально, слишком сухо, хоть и денежно, провожают людей на отдых и поздравляют со всякими маленькими торжествами и семейными событиями. А нет ничего на свете лучшего, чем принести кому-нибудь радость. И он растрогался:
— Хорошо, Остаповна, устроим вам красивые проводы…
— Оно не совсем и проводы, я, если можно, буду работать…
— Еще лучше. Отметим эту веху в вашей жизни. Будут и гости, и оркестр, и речь я скажу. Надеюсь, и другие выскажутся.
Василь Федорович после этой беседы даже повеселел. Но ненадолго. Пришла другая посетительница, доярка из Широкой Печи, и стала просить у Грека письмо к знакомому ему директору завода, рекомендацию на работу. Василь Федорович сначала удивился — только начал знакомиться с новыми людьми, но уже знал, что Валя самая лучшая доярка в Широкой Печи, единственная дочь у отца с матерью, и сама хорошо зарабатывает, живут зажиточно. Девушка не отвечала на председателевы вопросы, а твердила одно — дайте письмо. Грек допытывался: может, ей чего надо, может, кто ее обидел, так он защитит, поддержит.
— Трудно работать? Ну, конечно. Потерпи, Валя, скоро построим комплекс, перейдем на односменную работу.
— Я работы не боюсь. — На лице девушки застыло неживое, деревянное выражение: немигающие глаза, стянутые губы, и из них — бесцветные слова.
— Так… какого же черта ты мне голову морочишь! — с сердцем воскликнул Грек. — Ну, где ты еще будешь столько получать? Сто шестьдесят да за выпаивание телят… Да за заготовку кормов… Ну зачем ты поедешь? Или у нас кина не те, или ковры в магазине хуже? Хочешь талон на ковер?
— Не хочу.
— Так скажи мне, объясни, какая у тебя позиция. Что тебе надо? — И шлепнул ладонью по столу.
Может, от того шлепка, от обиды, а может, дошла «до точки», но Валя вдруг заплакала. Она плакала горько, острые плечи вздрагивали, руки, которыми она заслоняла лицо, тряслись: было видно, она хотела сдержаться, да не могла. Василь Федорович растерялся, подсел к ней, положил на плечи тяжелую руку. Он не говорил ничего, а только чуть-чуть поводил рукой, и, наверно, от этого искреннего, успокаивающего движения, от того доверия, которым веяло от руки, худенькие плечи перестали дрожать. Валя утихла, только время от времени всхлипывала и вздрагивала всем телом.
— Ну, что ты? — сказал Василь Федорович и не узнал своего голоса.
В эту минуту он подумал про своих девчат и, забитый всяческими хозяйственными планами, что-то стал соображать. Валя опустила руки, слезливо посмотрела на Грека:
— Мне… двадцать пять. А меня еще никто… никто не целовал. Даже не проводил из клуба. На что мне эти… ковры и шифоньеры. На что, скажите?
Он этого объяснить не мог. Крошил погасший окурок, молчал. Смотрел на Валю. Славная девушка, может, не красавица, но у нее такие ясные, сияющие глаза… А какая работящая! Клад — не жена. Тому, кто встретится на ее пути и не обманет ее надежд, отдаст всю любовь и ласку, заслонит от невзгод, освободит от тревог и хлопот. Ее снедает бессознательная, а верней, и сознательная жажда материнства, ее руки распластываются крыльями, чтобы баюкать младенца. И мешает всему… он, Василь Грек. Перед Василем Федоровичем впервые вот так, резко и обнаженно, предстала ситуация, его роль — довольно неопределенная, так сказать, двойственная: с одной стороны, он должен уговаривать Валю не бросать работу — во имя сегодняшнего и завтрашнего дня остальных сельских девчат, с другой — во имя того же будущего не имеет права удерживать ее. А в конце концов, при чем тут право? Разве оно не на ее стороне?
Грек решительно сел к столу и за полминуты набросал записку директору. Он знал, что завтра к нему прибежит с жалобой завфермой, к нему, а может, и на него, повыше, что, наверно, и сам он будет искать замену Вале, и найти ее будет нелегко, что, похоже, пожалеет об этом, но иначе он поступить не мог.
— Ты ж там смотри, — ни к селу ни к городу грубовато сказал Грек. — В мире хватает всяких проходимцев. А ты девушка честная и чистая…
Она вспыхнула до кончиков ушей, кивнула и, забыв попрощаться, вышла за дверь. А Грек курил и тяжело расхаживал по кабинету. А потом, толкнув кулаком раму, налег грудью на подоконник, уставился в темноту. Он не видел ничего — просто чувствовал, что нужна минутная передышка.
На берегу шалели соловьи. Он послушал-послушал, выпрямился и отошел от окна с уверенностью, что поступил правильно.