Но как ни распорядится судьба, оставит ли она его в Петербурге или приведёт в Киев, — Гоголь уверен, что приближается решающая пора его деятельности. "Я совершу… Я совершу! Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество!"
"Миргород нарочито невеликий…"
Весь 1834 год, как Гоголь и мечтал, был означен его "великими трудами".
На первом плане — по-прежнему труды по истории, преподавательская деятельность (в июле Гоголь определён адъюнкт-профессором Петербургского университета), ряд научных статей, которые он печатает в "Журнале министерства народного просвещения".
Но не даёт ему покоя и мысль о комедии, современной, "с правдой и злостью". Отложив в сторону "Владимира 3-ей степени", Гоголь принимается за новую пьесу — "Женитьба" (первоначальное название "Женихи").
В дневнике Пушкина помечено (запись от 3 мая), что состоялось чтение комедии в доме Дашкова*. Одновременно или чуть позже Гоголь читал комедию у Жуковского. Присутствовавший на чтении писатель В. А. Соллогуб рассказывал, что Гоголь с таким комическим искусством произнёс последнюю реплику, "что все слушатели покатились со смеху…"
Но главное, чем был занят Гоголь и что опять-таки не получило почти никакого отражения в его переписке, — это подготовка к печати новых повестей. Именно в течение 1834 года сложились два его сборника — "Арабески" и "Миргород".
Вышли они в свет в следующем году, почти одновременно. "Арабески" — в январе, "Миргород" — в марте.
Вначале Гоголю, возможно, казалось, что задуманная новая книга "Миргород" — простое продолжение прежней. "Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем" имела вначале подзаголовок: "Одна из неизданных былей пасечника рудо́го Панька́". Так было напечатано в сборнике "Новоселье" (1834), где повесть впервые появилась.
В книжной публикации повесть не имела подзаголовка. Исчезла в "Миргороде" и сама фигура пасечника, балагура*, собирателя и издателя чужих произведений. Гоголь отбросил эту маску, вышел на арену открыто, под собственным именем.
Но всё-таки ниточку к прежней книге сохранил — вслед за названием "Миргород" шло пояснение: "Повести, служащие продолжением "Вечеров на хуторе близь Диканьки".
Как близка Диканька к Миргороду (она входила в Миргородский уезд), так, казалось, вторая книга будет напоминать первую. Но впечатление это не оправдалось.
Тон произведению часто задают эпиграфы, которые ему предпосланы. Они предвосхищают эмоциональную атмосферу, стилистическую манеру, угол зрения…
В "Вечерах на хуторе близ Диканьки" эпиграфами была снабжена первая повесть — "Соро́чинская ярмарка". Каждая главка вводилась эпиграфом — тут строки из старинной легенды и народной песни, и пословицы, и цитаты из украинских писателей — Котляревского*, Гулака-Артемовского*, Василия Гоголя, отца Николая Васильевича… Целый спектр эпиграфов — пёстрый, колоритный. Сверкали здесь и искры поэзии, и грубое народное просторечье, и всё это предвосхищало стилистическую колоритность и пестроту самой повести.
А вот эпиграфы, предпосланные "Ми́ргороду".
Один — якобы из "Географии Зябловского*" (на самом деле в учебнике Зябловского этих слов нет): "Миргород, нарочито невеликий при реке Хороле город. Имеет канатную фабрику, 1 кирпичный завод, 4 водяных и 45 ветряных мельниц".
Другой — "Из записок одного путешественника": "Хотя в Миргороде пекутся бублики из чёрного теста, но довольно вкусны".
Совсем другой тон эпиграфов — деловой, сниженный, одноцветный…
В то же время эпиграфы несколько различны. Первый представляет хозяйственную жизнь города с точным наименованием вида и количества всех заведений. Второй эпиграф говорит об удовольствиях, увы, — только гастрономических: ничего более сто́ящего "путешественник" в городе не заметил. Это как бы две стороны одной жизни — "низкая" и "высокая", проза и поэзия… Но, право же, одно стоит другого.
Миргород — царство обыденности. Обыденности во всём — во внешности людей, в их разговорах, манере поведения…
В памяти читателей "Вечеров…" запечатлелась колоритная внешность героев — красавиц-дивчин* или удалых па́рубков, ну хотя бы того, который встретился Параске при въезде в Сорочинцы: "Красавица не могла не заметить его загоревшего, но исполненного приятности лица и огненных очей, казалось, стремившихся видеть её насквозь…"
Совсем иное зрелище представляет большинство героев "Миргорода". "Голова у Ивана Ивановича похожа на редьку хвостом вниз; голова Ивана Никифоровича на редьку хвостом вверх…
У Ивана Ивановича большие выразительные глаза табачного цвета и рот несколько похож на букву ижицу*; у Ивана Никифоровича глаза маленькие, желтоватые, совершенно пропадающие между густых бровей и пухлых щёк, и нос в виде спелой сливы".
Глаза в таком описании обычно или не фигурируют, ибо они — наиболее одухотворенная, идеальная деталь портрета, или "вытесняются" бровями, щеками, подбородком, — так сказать телесными, объёмными деталями лица (у Ивана Никифоровича такое вытеснение происходит буквально: глаза, "пропадающие между густых бровей и пухлых щёк"). Если же глаза и упоминаются, то их идеальность нарочито снижена путём сравнения с вещью материальной ("глаза табачного цвета", т. е. не карие, как у парубков, героев "Вечеров…", а именно цвета табака).
Вообще предметы материального мира ведут себя чрезвычайно агрессивно и в том смысле, что упорно внедряются в человеческий портрет, уподобляя себе те или другие его детали. Особенно удаётся это сделать, как мы видели, растительным плодам: тут и редька в различных положениях, и спелая слива…
Под стать внешности персонажей и темы, направление их разговоров. Мы помним страстные признания в любви, поэтические речи Лёвки из "Майской ночи…" или Вакулы из "Ночи перед Рождеством". Беседы четы старосветских* помещиков (из одноимённой повести) были другого рода: они обычно касались предметов, "самых близких к обеду". Это развитие той, второй "поэтической" темы, которая намечена в эпиграфе гастрономическим наблюдением "одного путешественника".
"Мне кажется, как будто эта каша", — говаривал обыкновенно Афанасий Иванович, — "немного пригорела; вам это не кажется, Пульхерия Ивановна?"
"Нет, Афанасий Иванович; вы положите побольше масла, тогда она не будет казаться пригорелою, или вот возьмите этого соуса с грибками и подлейте к ней".
"Пожалуй", — говорил Афанасий Иванович и подставлял свою тарелку, — "попробуем, как оно будет".
Ординарность жизни складывается из повторяемости — одних и тех же слов, реплик, поступков. Многое из описанного в "Старосветских помещиках" или в "Повести о том, как поссорился…" дано в форме многократного действия: "Каждый воскресный день надевает он бекешу и идёт в церковь". "Иван Иванович лежит весь день на крыльце…" Или: "Оба старичка́, по старинному обычаю старосветских помещиков, очень любили покушать"; "на дворе ему обыкновенно попадался приказчик. Он, по обыкновению, вступал с ним в разговор…" и т. д.
Повторяемость создаёт впечатление, что вроде бы и не скрывается за всем происходящим никаких чувств, как будто делается всё это автоматически. Некий недоступный постороннему взгляду механизм управляет вечным круговоротом речей и поступков. Механистичность — излюбленный аспект гоголевского изображения, впервые достаточно чётко выступивший в повестях "Миргорода" или "Арабесок".