— Вы встречались... ну, с Джеймсом Нором?
— Да.
Я знаком велел ему сесть на кожаную угловую банкетку у кухонного стола, затем сам присоединился к нему, поставив бутылку в пределах досягаемости.
— Он уютно содомствует себе на Кэмден-Хилл.
— О, — сказал Джереми Фолк. — А…
Я улыбнулся.
— Однажды миссис Нор без предупреждения нанесла ему визит. Прежде она там не бывала. Встретила приятеля Джеймса и, полагаю, впервые поняла, что ее сын на все сто процентов “голубой”.
— О, — сказал Джереми, вникнув поглубже.
Я кивнул.
— Детей у него нет.
— Потому-то она и подумала об Аманде. — Он вздохнул и отпил немного бледно-золотистой шипучей жидкости. — Вы уверены, что он “голубой”? В смысле… он признался?
— Фактически. Но в любом случае, он гомик. Вы должны знать, что это такое.
Вид у него был слегка ошарашенный, и он попытался скрыть смущение под обычной глупой болтовней.
— Правда? В смысле... вы?.. Ну... в смысле… живете один... Я не должен спрашивать. Извините.
— Если я с кем-то и сплю, то с женщинами, — мягко сказал я. — Я просто не люблю постоянных связей.
Он спрятал свой нос и свою растерянность в бокале, и я подумал о Данкене и Чарли, которые обнимались и целовались и любили друг друга на моих глазах целых четыре года. Чарли был старше Данкена — зрелый мужчина около сорока лет, основательный, трудолюбивый и добрый. Чарли был для меня и отцом, и дядей, и защитником, Данкен был разговорчив и задирист, очень компанейский человек, и ни он, ни Чарли никогда не пытались заставлять меня жить, как они.
Данкен постепенно становился все менее разговорчивым, более сварливым и менее компанейским. Однажды он влюбился в кого-то другого и ушел от нас. Горе Чарли было отчаянным и глубоким. Он обнял меня за плечи, прижал к себе и заплакал. И я тоже заплакал, жалея несчастного Чарли.
Моя мать приехала через неделю, влетела в дом, словно порыв ветра. Огромные глаза, впалые щеки, развевающийся шелковый шарф.
— Ты ведь понимаешь, Чарли, дорогой, — сказала она, — что я не могу оставить у тебя Филипа теперь, когда Данкена нет. Посмотри на него, дорогой, — он вырос, его вряд ли можно назвать некрасивым. Милый Чарли, ты же понимаешь, что он не может оставаться здесь. Больше не может. — Она посмотрела на меня, румяная и еще более хрупкая, чем я помнил, и куда менее красивая. — Иди, собирай вещи, Филип, милый. Мы едем в деревню.
Чарли зашел в маленькую комнатушку, которую они с Данкеном устроили для меня в углу мастерской, и я сказал ему, что не хочу от него уезжать.
— Твоя мама права, малыш, — сказал он. — Пора тебе уезжать. Мы должны делать так, как она говорит.
Он помог мне собраться и на прощание подарил один из своих фотоаппаратов. И за какой-то день меня выдернули из прежней жизни и швырнули в новую. В тот вечер я узнал, как чистить стойло, а наутро начал ездить верхом.
Через неделю я написал Чарли, чтобы сказать, что тоскую по нему, а он утешал меня, написав, что скоро я привыкну. Так и вышло. А Чарли горько тосковал по Данкену и однажды проглотил двести таблеток снотворного. За неделю до этого он составил завещание, оставив мне свое имущество, включая все его камеры и оборудование для проявочной. Он также оставил мне письмо, в котором просил прощения и желал мне удачи. “Следи за матерью, — писал он. — Думаю, она больна. Продолжай фотографировать, у тебя уже хороший глаз. У тебя все будет прекрасно, малыш. До свидания. Чарли”.
Я вывил немного шампанского и обратился к Джереми:
— Вы выяснили в агентстве по недвижимости список арендаторов Пайн-Вудс-Лодж?
— О, черт, да, — сказал он, облегченно вздохнув оттого, что снова ощутил твердую почву под ногами. Похлопал себя по карманам, но пальцы сунул безошибочно в тот самый, в котором хранил нужный листок бумаги. “Интересно, — подумал я, — сколько сил он тратит каждый день на такие обманные движения?”
— Вот они... — Джереми расправил на столе листок бумаги и показал мне. — Если ваша мать была здесь тринадцать лет назад, то она жила в этом доме вместе со скаутами, телекомпанией или музыкантами. Но телевизионщики, как сказали мне агенты, там не жили. Просто работали днем. А вот музыканты жили. Это были... ну... музыканты-экспериментаторы, что бы это ни значило.
— Больше вдохновения, чем успеха.
Он одарил меня быстрым ярким взглядом.
— В агентстве по недвижимости один человек сказал мне, что помнит, как они пережгли проводку, и вроде бы все время были под кайфом. Что-то из этого как-нибудь связано... с вашей матерью? На ваш взгляд.
Я задумался.
— Бойскауты вроде бы ничем не связаны, — сказал я. — Мы можем их вычеркнуть. Наркотики — да, но не музыканты. Особенно неудачливые... или все музыкальное, если уж так говорить. — Я еще подумал. — Полагаю, если она в то время была действительно зависима от наркотиков, ей могло быть все равно. Но она любила комфорт. — Я снова замолчал. — Думаю, сначала надо попытать счастья у телевизионщиков. Они могли бы, по крайней мере, сказать, какую они делали программу, и кто работал над ней. Должны же у них где-нибудь сохраниться счета.
На лице Джереми беспорядочно сменяли друг друга различные эмоции — от скепсиса до смущения.
— Ну... — сказал он, — в смысле…
— Послушайте, — перебил его я, — просто задайте вопрос. Если он мне не понравится, я не отвечу.
— Вы так невероятно прямолинейны, — пожаловался он. — Ладно. Что вы думаете насчет того, что ваша мать оставляла вас у чужих людей, и что вы думаете насчет вашей матери и наркотиков?
Я вкратце обрисовал, как меня подбрасывали к разным людям, и описал, чем я обязан Деборам, Самантам и Хлоям. Обалделый вид Джереми сказал мне, что не у каждого ребенка был такой жизненный опыт.
— А вот наркотики, — сказал я, — это потруднее. Я ничего не понимал насчет наркотиков, пока не подрос. Я единственный раз видел ее в таком состоянии, когда мне исполнилось двенадцать лет... в тот день, когда она забрала меня у гомиков и отправила на конюшню. Но она, конечно же, принимала наркотики, сколько я ее помню. Иногда я жил с ней по неделе, и я чувствовал этот запах, резкий едкий запах... Я снова почувствовал его много лет спустя... мне, наверное, было за двадцать… Это была марихуана. Я попробовал ее, когда был маленьким. Один из приятелей матери дал ее мне, когда ее не было дама. Она была в ярости. Понимаете, она своеобразно пыталась проследить, чтобы я вырос таким, как подобает. В другой раз какой-то мужчина дал мне какую-то кислоту. Она прямо-таки осатанела.
— Кислоту, — сказал Джереми. — Вы имеете в виду ЛСД?
— Да. Я видел, как кровь бежит по моим артериям и венам, словно моя кожа прозрачна. Я видел кости, словно в рентгеновских лучах. Это невероятно. Я слышал звуки так, словно они были трехмерными. Тиканье часов. Изумительно. Мать вошла в комнату и застала меня за тем, что я пытался вылететь в окно. Я видел, как кровь течет и в ней. — Я помнил все это так ясно, хотя мне было около пяти лет. — Я не понимал, почему она так рассердилась. Тот мужчина засмеялся, и она дала ему пощечину. — Я помолчал. — Она в самом деле пыталась держать меня подальше от наркотиков. Думаю, она умерла от героина, но уберегла меня даже от его запаха.
— Почему вы думаете, что она умерла от героина?
Я налил еще шампанского:
— Кое-что на скачках говорили. Маргарет и Билл. Вскоре после того, как я переехал туда, я зашел в гостиную, когда они ругались. Сначала я не понял, что речь шла обо мне, но, когда они увидели меня, они резко замолчали, и я понял. Билл говорил: “Он должен жить с матерью”, а Маргарет перебила: “Она героинистка”. Тут они увидела меня и замолчала. Смешно, но я был так польщен, что они считают мою мать героиней. Я почувствовал приязнь к ним. — Я криво ухмыльнулся. — Только через много лет я понял, что хотела сказать Маргарет этими словами — “она героинистка”. Я спросил ее потом, и она рассказала мне, что они с Биллом знали, что моя мать принимает героин, но они не больше меня знали, где ее искать. Они, как и я, догадывались, что она умерла, и, конечно, гораздо раньше меня поняли, почему. Они не рассказывали мне, жалели. Добрые люди. Очень добрые.