Вышло, однако, иначе, и отцу скоро пришлось убедиться, насколько неверно он понимал свою дочь. Когда наступил вечер и Фефи, окончив хлопоты по хозяйству, ушла к себе, Добланер в ожидании шагал взад и вперед по комнате. Мойделе сидела с работой у стола. Платка на головке не было, и распущенные волнистые пряди белокурых волос небрежно ниспадали со стройных плеч. Останавливая на дочери пытливый взор, Добланер теперь впервые созерцал ее необыкновенную красоту и был невольно поражен при виде ее тонкого, слегка побледневшего личика, обрамленного ореолом шелковистых волос.
Добланер не имел обыкновения постепенно заводить речь о чем бы то ни было, а любил разом приступать к тому, о чем собирался говорить. Так сделал он и теперь. Подойдя к дочери и ласково гладя ее по головке, он категорически заявил, что не дело она затеяла с графом и что неизбежно отрешиться от этой неразумной любви, так как она, во всяком случае, должна кончиться ничем.
Заметив испуг дочери при этих словах, Добланер принялся успокаивать ее, поясняя в то же время, что ему вполне понятно ее, как он выразился, милое отношение к графу и что вся вина лежала на нем одном, на опрометчивой поспешности, с которой он предложил молодому человеку гостить у него. При этом Добланер прибавил, что неосторожность эта произошла оттого, что он считал Мойделе все еще ребенком, почему и оставлял ее совершенно безбоязненно с гостем одну.
Не речи отца испугалась Мойделе. К его прямой и несколько резкой манере выражаться она давно привыкла. Но ее смутила неожиданность этого разговора и неизбежность поведать отцу про свою любовь.
Добланер опять зашагал по комнате; он особенно настаивал на необходимости бесповоротно отказаться от безумного увлечения.
Но одна мысль об этом приводила Мойделе в содрогание. Отнюдь не из ребяческого упорства, но в силу самосознания любящей женщины, она кратко возражала на все доводы: «Отец, я не могу не любить его».
Останавливаясь посреди комнаты, Добланер машинально и точно вопросительно повторял эти слова, невольно переносился в давно прошедшее время. Совершенно также, с той же уверенностью в голосе говорила давно, давно мать Мойделе, когда хотели отклонить его сватовство. Ее твердая решимость осилила тогда все сопротивления и осчастливила его на многие и многие годы. И вот теперь он слышал те же слова из уст Мойделе, которая тут же прибавила, предупредив всякое возражение с его стороны: «Альфред любит меня так же, как и я его».
Но Добланер продолжал стоять на своем. Он доказывал дочери, насколько неразумно было с ее стороны доверяться ласковым словам молодого человека, который сам был не на много старше ее и притом же еще состоял под опекой, так что даже при всем желании жениться на ней, не был свободен действовать по своему усмотрению. Что сказали бы, наконец, знатные родные графа и как отнеслись бы к подобному браку!
«Хоть ты и красивая и славная девушка, Мойделе», так говорил Добланер, «а все же только дочь собирателя камней».
Нелегко было ему выговаривать эти последние слова: ими определялась его скромная профессия и при мысли о ней живо восставала в памяти вся повесть неудавшейся жизни. Но он считал своим долгом предостеречь дочь от слишком поспешных надежд и решился при всей своей гордости, сохранившейся вопреки неудачам прошлого, выставить на вид то обстоятельство, которое, по его соображениям, должно было разбить не в меру смелые мечты молодой девушки. Увлеченный своими доводами, Добланер проронил неосторожный отзыв о графе, пеняя на его эгоистичное легкомыслие.
Упрек отца кольнул Мойделе в самое сердце. Она горячо защищала Альфреда. Убеждая отца не сетовать на него, молодая девушка во всем обвиняла себя и рассказала, как возникла и постепенно росла их любовь, как беспредельно счастливы они были и как беззаветно отдавались своему счастью. По ее словам, они и сами не подозревали сначала о том, что закрадывалось в их сердца, а тогда, когда сознали все, было уже поздно. Добланер не узнавал свою кроткую Мойделе: с какой твердой решимостью и уверенностью оспаривала она его сомнения в чистосердечности графа. Она сообщила отцу, что Альфред сам не подавал ей надежд на возможность осилить сопротивление со стороны опекуна. Молодая девушка тут же прибавила, что ничто не заставило бы ее добиваться счастья какими бы то ни было усилиями, но что в то же время доверие ее к графу было непоколебимо. Мойделе с трудом сдерживала слезы; она была уничтожена сознанием невозможности признаться отцу во всем, а все же она стойко защищалась, когда он укорял ее в чрезмерной доверчивости к молодому человеку из того общества, в котором не привыкли честно относиться к неопытным девушкам скромной среды. Альфред никогда не представлялся ей соблазнителем, и если дело зашло слишком далеко, то виноваты были, во всяком случае, они оба, а потому молодая девушка не могла допустить, чтобы осуждали только одного Альфреда. Мойделе очень определенно пояснила отцу, что с одной стороны она была не в силах отрешиться от своего чувства, хотя бы даже оно и сделало ее несчастной, а с другой стороны горячо отстаивала честные намерения графа. Желая отклонить всякие упреки по отношению к нему, и в то же время сознавая невозможность убедить отца, она настоятельно просила повременить с суровым приговором до получения первого письма.
«Пусть будет по-твоему: сперва выждем, а там снова потолкуем о деле», так решил Добланер.
Он опять принялся за свои книги и пробовал сосредоточиться на чтении. Мойделе молча сидела против него; взглядывая украдкой от времени до времени на отца, она замечала, что он то и дело сдвигал брови и видимо совершенно отвлекался от чтения, упорно о чем-то думая. У молодой девушки не выходил из головы разговор с отцом. В доме царила полная тишина, которую нарушало только журчанье ближайшего источника. Добланер не заговаривал больше об Альфреде и был крайне ласков и приветлив с дочерью, что нисколько облегчало ей наступившее тяжелое время. Молодая девушка была душой благодарна отцу, но тем сильнее томилась невозможностью сказать ему обо всем. Не одну слезу проронила Мойделе, вспоминая мать, которой она могла бы довериться вполне. Незабвенная, любящая, как поддержала бы она ее в эти тяжелые дни!
Пока отец зачитывался по целым вечерам, молодая девушка подолгу сиживала на скамейке перед домом, отдаваясь дорогим воспоминаниям. Прямой черной полосой расстилался перед ней лес. Глядя на него и на извилистую тропинку вдоль лужайки, ей вспоминались чудные дни, когда довольная, счастливая, она выбегала навстречу Альфреду, спешившему заключить ее в свои объятия. При мысли об этих свиданиях, все ее существо обдавало приливом горячей страсти. Молодая девушка невольно переносилась мысленно к своему возлюбленному и порывалась представить себе его жизнь в далекой Вене, но попытки эти оставались тщетными и снова рисовался он ей таким, каким она видела его здесь, в своих милых родных краях.
Над черневшим лесом загорались звезды. Мойделе вспоминалось, как на этой же скамейке сиживал бывало с ней покойный родственник ее, живописец, и много, много рассказывал о звездном мире. С каким интересом внимала она ему, когда он говорил, что эти далекие звезды, которые кажутся нам такими маленькими, на самом деле очень велики, больше нашей земли и что там высоко на небе есть много обитаемых звезд. С тех пор молодая девушка не переставала думать об этом. Ей страстно захотелось теперь поселиться с Альфредом на одной из этих звезд. В ее воображении созидался благословенный рай, где не существовало разлуки для любящих сердец, и где вся жизнь слагалась из нескончаемого ряда радужных, счастливых дней!
Так мечтала Мойделе; преисполненная чудных грез, она засиживалась перед домом далеко за полночь и только пробиравшая от свежего тумана дрожь или доносившийся до нее густой голос отца, что то бормотавшего про себя, возвращали молодую девушку к действительности. Она входила в комнату, чтобы пожелать отцу доброй ночи и при этом точно благодарила его сердечной, но безмолвной лаской за то, что он щадил ее своим молчанием.