На уроках Хородничану в отличие от уроков других преподавателей ученики чувствовали себя до некоторой степени людьми. Он говорил с ними свободно, не ограничиваясь рамками программы. Нередко, поздоровавшись, он бросал на кафедру шляпу, журнал и, не делая переклички, не соблюдая никаких формальностей, сразу начинал:
— Да, так вот, господа! Как крестьянство является одним из столпов страны, так и рабочий класс… А что мы видим! Нищета, безработица…
Он говорил об этом с благородным негодованием. В мягком голосе, казалось, таился нерастраченный жар, которому еще не пришло время вспыхнуть огнем. Свои пылкие тирады по поводу „язв нашего века“ он иллюстрировал примерами из тяжелой жизни учеников. Иногда Хородничану осмеливался делать колкие намеки даже по адресу директора школы. Ученики не сводили с него глаз. Были, правда, зубоскалы вроде Урсэкие, которые посмеивались над его страстными речами, но остальные слушали, затаив дыхание. Раздавался звонок. Никто не трогался с места. Второй звонок. Дежурный открывал дверь. Хородничану пронизывал его уничтожающим взглядом, быстро брал журнал, шляпу и с оскорбленным, взволнованным видом направлялся к двери:
„Да, господа, обскурантизм! Вот что…“
Дома, красивая, хорошо понимавшая своего мужа, мадам Элеонора умела его умиротворить.
Насколько кипучей была общественная и служебная деятельность Хородничану, настолько безмятежно протекала его семейная жизнь. Придя домой и закрыв за собою двери, он сразу становился другим человеком. Мгновенно расплывались и отступали лица учеников-ремесленников, улетучивались из памяти „социальное обеспечение“, „больничная касса“ и все остальные понятия и учреждения, связанные с широкой повседневной общественной деятельностью. Забывались дела арбитражных комиссий по трудовым конфликтам, умолкали переговоры „заинтересованных сторон“, громогласные требования рабочих делегатов, шушуканье хозяев-предпринимателей с юристами. Деловая суета, казалось, тонула здесь в мягких коврах, в пуховых подушечках, в шелесте старых, тенистых деревьев, что окружали особняк… Да, все здесь дышало семейным счастьем, покоем.
Недаром Хородничану не прибил к двери дома табличку со своим именем и указанием профессии. Дома он не Хородничану — борец за общественные интересы, дома он хочет быть только нежным мужем Элеоноры.
Но мгновения полного покоя все-таки выпадали редко. Досуг Элеоноры был так ограничен! Благотворительные общества, членом которых она состояла, заставляли ее „самоотверженно предаваться борьбе за облегчение человеческих страданий“, как она выражалась.
Хородничану посмеивался над женой, считая благотворительность забавой, но не мешал ей. „Каприз… Увлечение…“ — снисходительно пожимал он плечами.
Покой личной жизни, к которому он так жадно стремился, нарушался иногда и непредвиденными визитами.
Когда Хородничану разглядел в окно бричку, с которой сходил господин Фабиан, он только беспомощно развел руками. Послав служанку узнать, проснулась ли жена, чтобы предупредить ее о визите, он сам пошел открывать двери.
— О, какой сюрприз! — встретил он директора с наигранным пафосом, сердечно пожимая его руку. — Какой дорогой гость!
Не слишком тронутый церемонией встречи, господин Фабиан тяжело опустился на первый попавшийся стул и только после этого устало стащил с головы шляпу. Хородничану взял ее из рук гостя, повесил на оленьи рога, украшавшие стену, и уселся рядом с ним.
— Какая-нибудь неприятность? — спросил он, предчувствуя что-то необычное.
Директор помолчал.
— Глупостями заниматься — этому вы сумели их научить! — начал он внезапно. — А ведь сколько раз мы беседовали с вами на эту тему! Теперь вот, уважаемый преподаватель, знайте, что ваши ученики перешли к открытому бунту.
— Как к бунту? — спросил Хородничану, обшаривая карманы в поисках платка.
— Очень просто. Так, как бунтуют большевики.
Директор видел, что его слова бьют в цель. Хородничану, отыскав наконец платок, начал вытирать себе макушку.
— Да, да, оказали сопротивление… Вернее сказать, пытались оказать сопротивление, — тут же поправился господин Фабиан, не желая терять в глазах Хородничану своего директорского авторитета. — Отказались пойти работать во время пустого урока. „У нас сейчас должен быть урок истории! — настаивали они. — Мы хотим слушать господина преподавателя Хородничану“. И это — несмотря на то, что Стурза передал им ясный приказ: идти в мастерские.
— Стурза, эта скотина? — оживился вдруг Хородничану, польщенный услышанным. — Что же здесь странного? Полюбили парни мой предмет — и все! А этот ваш кретин „воспитатель“ выдумал и доложил вам о каком-то бунте. Везде ему большевики мерещатся! Поймите наконец, господа директоры и государственные деятели, — произнес Хородничану торжественно, — они, эти ваши стурзы, именно они и вызывают коммунизм! Да, да! Там, где, может быть, и в помине нет коммунистов, стурзы их выдумывают. Не годится этак, господа. Если вы хотите иметь благоразумный рабочий класс, выращивайте его! Нравится им история — давайте им историю, как можно больше истории! Наша роль…
— Да, но, человече божий, мне-то не нужны историки! — прервал его нетерпеливо директор. — Надо же понимать! Дешевые рабочие руки — вот что мне нужно. К чему переливать из пустого в порожнее? В конце концов, о ком идет речь? О бродягах, беспризорниках, о тупом, ограниченном мужичье, о подонках. Тот, у кого голова на плечах, не пойдет в мастеровые. Это всем известно. А вы хотите сделать из них философов. Нет, не это нужно им. Вчера вот слесари распелись в мастерской, а сегодня у них будут урчать кишки с голоду. Я урезал им паек. Другим языком с ними разговаривать нельзя: иначе они не поймут. Стурза еще слишком мягок с ними. В этой мягкости и все несчастье, уважаемый господин советник. Они вконец развращены вашим парламентаризмом, а это опасная игра. Вы забываете, что мы в Бессарабии…
Директор распалялся все больше. Он встал и заходил по комнате, как бы ища простора для своего негодования. Увидев в окно кучера, который, опершись на оглоблю, соскабливал щепочкой грязь с ноги, Фабиан показал на него:
— Видите его, какой жалкий и смиренный? Не верьте ему! Загляните поглубже в его глаза, и вы убедитесь, сколько чертей в нем сидит. Он все мотает себе на ус и ничего нам не простит. Говори ему, что тебе угодно и сколько угодно: он кивнет головой и состроит послушную рожу, потому что сейчас другого выхода у него нет. Но поверить тебе он не поверит! Он ведь ничего не признает. В его глазах ты как был барином, так барином и остался. Он — дядя Штефан, а вы — барин Хородничану. Помахивает себе кнутом, а мысли его далеко: он так и смотрит за Днестр…
Брезгливо обтирая ладони, точно счищая с них что-то, директор отошел от окна.
— Я здесь даже младенцу в люльке не верю! Эта бессарабская порода всасывает в себя коммунистическую чуму с молоком матери!..
Хородничану был готов прервать директора и выжидал подходящего момента, чтобы перейти в наступление, ведь он мог бы великолепно опровергнуть все его утверждения. Но невольно захваченный внутренней убежденностью Фабиана, сбитый с толку потоком слов, он оставался безмолвным. Однако неожиданное заключение Фабиана показалось ему оскорбительным.
— Прошу извинения за смелость, — перебил он, задетый, — но, с вашего разрешения, я тоже бессарабец.
Директор недоуменно смотрел на него несколько мгновений, затем, опустившись на стул, разразился хохотом.
— А мне даже нравится, что это так задело вас за живое! — воскликнул он, громко хохоча и хлопая учителя по колену. — Комик вы, черт вас возьми! Ха-ха-ха!
Хородничану со сдержанным презрением разглядывал смуглое, здоровое и грубое лицо директора. „Ложечник с Дымбовицы[3], невежа! — думал он с отвращением. Этот дикий смех, оскорбляющий благословенную тишину его дома, выводил Хородничану из себя. — Еще напугает Элеонору!“