Наверное, сроду не было у нее такого красивого платья.
Я тут же представила маму, разодетую в этот ромашковый шелк… В руке платочек, а промытые волосы желтые, не серые, нет! И она, как когда-то, улыбается прекрасной своей улыбкой… Я вижу и себя: как рассказываю Анупрасу-пивовару, что это за платье у мамы… Ведь Анупрас слепой. Видеть он не видит, но все ему интересно… Даже цвета. Не странно ли? Я ему часто рассказываю, кто во что одет.
Но когда это будет? Когда мама сошьет это платье, а я смогу рассказать о нем? Небось будет держать и держать отрез в шкафу.
Ботинок у Ляксандры, как нарочно, не было. Знать бы, что Марителе понадобятся, непременно привез бы. Ну ничего, в другой раз. Не забудет такой хорошей девочке… А я про себя радовалась, что ботинок не нашлось и отец меньше задолжает Шаучукенасу.
— Насчет денег, сосед, попрошу…
Отец не успел сказать, что отдаст потом. Ляксандра замахал обеими руками, словно загоняя обратно в будку своего злого пса. Какие могут быть разговоры? Соседи, сколько лет обок прожили… Наша вишня в его огород перевесилась. Его белый налив к нашему колодцу ветви тянет… А помнит отец, как они, двое на всю деревню, винтовки наготове держали? Под кроватью держали, если чуть что… если один выстрелит, чтобы другой на помощь подоспел… Так и не сунулись бандиты в конец деревни…
Неужели Александрас, спекулянт Ляксандра, держал винтовку наготове против бандитов, как и мой отец? Шаучукенас ведь спекулянт, хоть отца квасом, а меня огурцом с медом угощал! Правда, он колхозник, престарелый колхозник, но все смеются над этой «престарелостью»… «В старики записался, чтобы спекулировать сподручнее!» — хмыкают люди. Эле за двоих в колхозе трудится, но Эле — одно, а он — другое.
Неужели у Шаучукенаса, который целыми днями слоняется по своему двору вокруг яблонь и ульев, была винтовка? И он не испугался мести бандитов? Сейчас ведь мальчишек боится, чтобы в огурцы не забрались, так как же он не боялся бандитов?
— Помню, — сухо бросил отец.
Его оживившееся, потное лицо помрачнело. Больше ни слова не промолвил, хоть Ляксандра насквозь буравил его хитрыми ласковыми глазками. Когда находит на отца такое, из него клещами слова не вытянешь.
Пришли медленно, а назад чуть не бегом бежали. Наверное, для того, чтобы отцу не пришлось сказать еще несколько слов. Я оборачивалась на бегу и смотрела на высокого, крупного старика в распахнутой полотняной рубахе. Медью отливала его сильная костлявая грудь. Дом, обитый толем, высился, как черная гора, а собачья конура — как заколдованная сказочная избушка гномов.
Неужели в те времена, о которых написаны книги, Шаучукенас в самом деле держал в руках винтовку?
Звякнула проволока, пес вывалился и снова повис на цепи, лая на ушедших, на жаркое лето, на весь зеленый, пропахший сеном мир. А может быть, он лаял на нас за то, что отец не вымолвил те несколько слов, которых ждал хозяин пса, Ляксандра. Пускай себе лает пес, пускай бесится Ляксандра…
И все-таки мне было неловко перед Ляксандрой. Ведь он в долг дал! И еще угостил!
Мать мы застали готовящей обед. Она уже не плакала, но глаза были как стеклянные и вряд ли видели кипящий горшок.
Покраснела она, как жар, когда увидела расправленный шелк. Глянула на отца, на меня, на обоих сразу, несмело проговорила:
— Ах ты, дурачок, дурачок! Все бросил, в страду… Разве у меня горит?
Я знала, что она так скажет. Не всегда человек говорит то, что думает. Иногда он говорит наоборот. Если бы меня стали спрашивать, хочу ли я чего-нибудь, я бы тоже сказала «нет».
И все-таки глаза у матери сияли, когда она добавила:
— Куда мне такую красоту, Йоня́лис…
Она назвала отца Йонялисом, как раньше, когда они не ссорились. Я ужасно обрадовалась, снова услыхав это «Йонялис». Словно кто-то распахнул настежь двери, окна и расшевелил застоявшийся дух в избе.
— Полно, Теклюте, — оправдывался отец. Я ждала, чтобы он назвал маму «Теклюте», и от его ласковых слов повеяло таким запахом, будто вся изба устлана березками. — Платье как платье…
И вдруг меня захватила, в жар бросила еще одна мечта. Ну, скажем, не очень большая, но… Вот представьте: мать выходит на улицу в цветастом платье, соседки дивятся, не узнают… Что за гостья такая? Откуда? Такая красивая, молодая? Постойте, постойте, уж не молодая ли это Станкунене идет?
Даже учительнице Иоланте не проговорюсь, что у меня появилась еще одна новая мечта… У нее в шкафу много красивых платьев, и, возможно, моя мечта покажется ей слишком мелкой? Ведь мечта должна быть большой-большой! Только что́ мне делать, если для меня и эта большая?
СНОВА ЭЛЕ И БАБКА РОЧКЕНЕ, КОТОРАЯ ПОХОЖА НА ВОЛШЕБНИЦУ…
Отец улыбается, глядя, как мать несмело мнет краешек материи, сожмет в ладони и снова разгладит. «Мни, сколько хочешь, — говорили морщины его лица, ставшие глубже от улыбки, — на этот раз уж купил так купил!» И, быть может, отец видел ее совсем молоденькой — так раскраснелась она, гладя ромашки.
— Управишься с обедом и неси к портнихе! — велел отец, щелкнув пальцами. — Пощеголяешь и ты в воскресный день!
Неужели и к отцу пришла моя мечта? Неужели мой отец, с посеревшими усами и морщинами, тоже умеет мечтать?
— Где это видано — в страду нести? Вот уберемся с сеном, с огородом управимся…
— Сейчас же отнеси, раз говорю! — повысил голос отец.
— Рехнулся! Такие деньги, а еще портнихе заплати.
— Все равно в долг, — криво усмехнулся отец.
И кривая усмешка отца ударила как молния. Не надо бы ему так улыбаться. Запахло «дымом», да еще каким!
— Кто тебя просил в долг брать? Не надо мне кабалы! Неси обратно этому грабителю, спекулянту этому. Небось со шкурой содрал!
— На тебя не угодишь! — крикнул и отец. Жилы на шее набрякли веревками, побагровевшее лицо заблестело, нос вспотел и заострился. Щеточка усов, казалось, вот-вот с губы соскочит — так задрожала у него губа.
Мать схватила материал, смяла. Все ромашки уместились в ее ладонях. Размахнулась и швырнула, как тряпку. Шелк распластался на полу, превратив его в луг, невеселый, затоптанный луг.
Отец в сердцах хотел еще что-то крикнуть, но только скрипнул зубами. Дверь хлопнула так, что окна задребезжали, а пустая телега выкатила со двора, грохоча, как целый обоз.
Я метнулась к брошенному шелку, подняла, сложила. Мать отрез не взяла.
— Неси назад спекулянту этому. Брось ему в глаза! Скажи…
Что сказать Шаучукенасу, она мне не сказала. Да и как я заявлюсь во двор Ляксандры со свертком? Как объясню, почему возвращаем материал? Я ведь огурец с медом ела… Отец два стакана кваса выпил… А Шаучукенас напомнил про винтовку, которую завел против бандитов, как наш отец… И мы ничего не сказали, хоть он и очень хотел еще поговорить об этой винтовке… И как вернуть, если матери обязательно нужно выходное платье? Деньги отдадим, неважно, что в долг. Нынче лето хорошее, сухое сено с хрустом везут на колхозные сеновалы. Больше кормов, больше молока будет, больше заплатят колхозникам. К тому же мы ведь борова откармливаем… Кучу денег выручим, когда продадим.
— Мамочка, — пыталась я отговорить, — папа хочет. И я, мамочка, хочу. Расплатимся. Масло продашь.
— Уноси с глаз долой! — даже слушать не хотела мать. — А то в огонь брошу… Видит бог, сожгу!
Я не стала ждать, пока мать бросит в огонь. Схватила шелк и бегом из дому.
За забором расхаживал Шаучукенас, высокий, белый как аист. Он показался мне еще выше и белее, чем всегда. И злой какой-то, недовольный. Соломенная шляпа желтела, как ком воска, вокруг которого, жужжа, носились пчелы. Если бы меня связали и потащили силой, все равно не затащили бы сейчас к Ляксандре. Но материя жжет мне руки. Куда девать ее? Спрятать? Засунуть на чердак? Мыши могут изгрызть! Да и что толку, если шелк будет пылиться на чердаке или плесневеть в погребе? Маме ведь платье нужно! Ладно бы, материала не было, а то ведь отец купил… Хоть нелегко ему было идти на поклон к Ляксандре… Неужели моя мечта — увидеть маму нарядной — рухнула?