В православный храм Хавкин попал впервые, и все здесь - жирное свечение золота на ризах икон, коленопреклоненные фигуры прихожан в полутьме и сами напевы - выглядело необычным. К молитве он не прислушивался, улавливая лишь ритм незнакомых или полузнакомых слов. И вдруг из гула песнопений до сознания дошло одно совершенно необычное под этими сводами, чисто полицейское словечко: «крамола». Владимир прислушался. Нет, он не ошибся - хор затих и голос священника внятно донес: «…и потребите от нас все неистовые крамолы супостатов, господу помолимся…» Хор повторил фразу, и снова послышался голос священника, теперь уже не оставляющий никакого сомнения о содержании молитвы. «Господи вседержителю! Смиренно молимся тебе… сохрани под кровом твоей благости от всякого злого обстояния благочестивого нашего им- -нератора Александра Александровича, разруши вся яже на него козни вражия…»
Владимир оглянулся. Никого, видимо, не удивляла странная молитва. Прихожане снова и снова повторяли заученные движения, крестились и кланялись. Только русый студент стоял на коленях, напряженно выпрямившись, весь обратившись в слух. Вот он осторожно тронул старичка слева от себя, о чем-то тихо спросил. До Хавкина донесся ответ:
- Из Святейшего Синода прислано. Во всех церквах возносится. Супротив крамолы, значит, и социалистов этих.
Какой-то миг русый еще стоял на коленях, опустив голову, низко свесив свой льняной чуб. Потом резко поднялся и потянул за собой Хавкина. Они молча вышли. Медные стрелы вечернего солнца ударили им в лица. Благоухающий майский вечер плыл над Одессой. Владимир заслонил глаза ладонью, а когда отвел ее, увидел у входа в церковь двух полицейских офицеров. Они покуривали у фонарного столба и, видимо, были рады, что их ожиданию пришел конец.
- Милости просим, господа студенты, - насмешливо помахал перчаткой один из них. - Помолились? Ну и слава богу. Теперь и мирской суд вам не страшен. Пошли.
В участке Хавкин услышал наконец фамилию своего неожиданного товарища - Романенко. И сразу вспомнил: два брата, Степан и Герасим, Романенко учились в университете на юридическом. Изящный красавец Герасим прервал учение и стал видным деятелем революционного подполья. Младший, Степан, тоже состоит в кружке, организованном Верой Фигнер. Владимир знал о них давно, но как-то так получилось, что пути его никогда не пересекались с нелегкими путями братьев. И вот пересеклись.
В тот день за участие в беспорядках полиция арестовала около восьмисот человек русских и евреев. Тюрьма, и без того до отказа забитая политическими, не могла вместить столько народа, и арестованных загнали на старые угольные баржи. Ночью буксир оттащил баржи за волнолом. Было тепло и тихо. Параллельно берегу на черной воде чуть покачивалась литая серебряная дорога. В холодном беспощадном свете лупы нефтяные мигалки на краях волнолома казались жалкими светляками. Степан и Владимир сидели, опершись на стену палубной надстройки. Кругом вповалку спали намаявшиеся за день люди: правые и виноватые. Студенты молчали. Еще ничего между ними не было сказано ни хорошего, ни плохого, но они уже знали: с этого дня им будет трудно друг без друга. Желание дружбы, такое же повелительное в юности, как желание любви, созрело в лих и жаждало выхода. Каждому хотелось скорее разорвать последние путы стеснительности и открыть другому заветные тайники сердца. Но еще больше не терпелось понять, почему такую симпатию вызывает к себе другой. Кто он? Что в нем так желанно и притягательно? Старший по возрасту Хавкин сделал первый шаг навстречу:
- Степан, а ты зачем в драку полез? Ведь тебя не трогали. Вопрос получился неудачный. Владимир хотел спросить совсем не так, но Романенко понял.
- Чудак ты, ну так что, если я малоросс. А думаешь, если бы не евреев, а греков или армян били, так я ходил бы руки в брюки? Да, по мне, какой хочешь нации человек, лишь бы человек. А если собака - так хоть малоросс, хоть русский, хоть кто…
Шептались долго, удивляясь сходству взглядов и вкусов. Шептались, пока не посерело небо над морем и, как огни новогодней елки, не погасли ночные звезды. И, едва задремали со счастливым чувством важной находки, Степан снова поднял голову, спросил сонно:
- Ты на меня за церковь не сердишься? Шут меня дернул лезть туда. Тоже нашел покров для честного человека! Буду теперь помнить этот покров до самой смерти. Когда про крамольников запели, я, знаешь, чуть со стыда не провалился. Торгаши во храме! А ты тоже хорош. Слушаешь эту дрянь - и хоть бы слово сказал…
Таков его лучший друг Степан - честный, верный и жестоко искренний.
Негромкий стук дверного молотка оторвал Владимира от размышлений. «Паспортисты» оставили работу. Прислушались. Стук повторился. Кто-то дергал за ручку, осторожно, неуверенно. Из своих в такое время мог явиться только Гусаков, но Андрей знает условный стук. Засунув руки в карманы, Песис решительно двинулся к двери, но его опередил Романенко. Спокойно. Это его дом, и он отвечает за своих гостей. Меер неохотно уступил. Степан выскользнул в переднюю, а Марина стала торопливо приводить стол в «пиршественное состояние». Хав-кин помогал уничтожать следы паспортной работы. Печати и бланки рассовывали по карманам. Слышно было, как за Степаном захлопнулась кухонная дверь. Потом все затихло. «Сигнальное» ведро даже не брякнуло. Но Хавкин решил не рисковать паспортами. Он сунул пачку подлинников в сумочку Марины и махнул рукой, чтобы двое остальных побыстрее выбирались из квартиры через черный ход. Они едва успели скрыться, как дверь из передней на кухню снова распахнулась. Степан шел не один. Впрочем, теперь любое нашествие полиции было совершенно безопасным. Владимир сидел за столом, наливая в рюмку вино так, как будто целый вечер только и делал, что пил с другом. Если принять во внимание, что одного из них только что изгнали из университета, а второго недавно выпустили из тюрьмы, объяснить такое времяпрепровождение нетрудно. Он так увлекся своей ролью горького пьяницы, что даже не взглянул на вошедших. Поднять глаза заставил его смех Степана и неожиданный женский голос:
- Володя, оставь, ради бога, рюмки в покое. Ведь все же знают, что ты не пьешь даже пива!
На пороге стояла Оля.
В Одессе ложатся рано. В десять вечера на улицах почти пусто. Тем лучше. Им сейчас никто не нужен. Новость, которую принесла Оля, захватила их полностью.
- Давай посмотрим еще раз, - предлагает Владимир. Они останавливаются под фонарем и снова перечитывают записку, которую профессор Мечников два часа назад послал на квартиру своему бывшему студенту. Почерк у Ильи Ильича нервный, неразборчивый, но Хавкин знает содержание записки почти наизусть.
Я только что вернулся от попечителя учебного округа г-на Лавровского. Просил его разрешить Вам сдавать экзамены на четвертый курс экстерном здесь, в Одессе. Он согласился, хотя, кажется, формально этого делать не имел права. Заклинаю Вас, Володя, воспользуйтесь последней возможностью получить высшее образование. Вам, прирожденному естествоиспытателю, оно необходимо значительно более, чем многим другим. Мы с Ольгой Николаевной на днях покидаем Одессу. Увидимся ли, кто знает. Исполните мою последнюю просьбу.
И. Мечников.
Оля рассказывает, как отперла дверь горничной профессора, как сразу сообразила, что записка важная и ее надо как можно скорее передать Володе, как плутала, разыскивая Степанову квартиру, где никогда прежде не была. И вдруг, как будто вне всякой связи с предыдущим, просительно и испытующе заглядывает снизу вверх:
- Ты теперь уже не пойдешь в социалисты? Не пойдешь? Да?
Милая, мужественная Оля. Она ничего не говорит о том, какую взбучку получила от своей крутой мамаши за утренний побег, а теперь снова, и опять не спросясь, удрала из дому, чтобы только доставить ему записку Ильи Ильича. И как она только отыскала его? Владимир наклоняется и неожиданно для самого себя целует Олю. Целует куда-то в глаза, потом в щеку. Странно, но ему нисколько не стыдно этого взрыва нежности. Кажется, и ей тоже. Даже при неярком свете газового фонаря видно, как заливается румянцем Олино круглое лицо.