Теплый круг света ложится на скатерть. Люди вокруг стола стараются как можно ближе придвинуться к нему. Круг лежит как символ их дружбы: неделимой, строгой и нежной. Каждый занят своим, и все делают одно общее дело. Наклонив набок красной меди голову, Песис снимает с оригиналов копии, перерисовывает на кальку печати и подписи должностных лиц. По этим рисункам он вырежет потом из куска грифельной доски отличные «липовые» печати, а подписи повторит на фальшивых паспортах. В его худых длинных пальцах техническая работа превращается в тонкое артистическое мастерство. И, чувствуя совершенство своих рук, он сам загорается тем художественным огнем, когда человек стремится превзойти самого себя. Степан смывает кислотой текст просроченных паспортных бланков и нейтрализирует кислоту марганцем. Работает он серьезно и деловито. Старательно, даже слишком старательно Марина гладит утюгом смытые бланки. Для нее ничего не существует сейчас, кроме этих бумажек, которые надо во что бы то ни стало высушить и распрямить. Едва ли она даже толком знает, кому и зачем нужны эти бумажки. Зато ей хорошо ведомо другое: там, в хоре, она одна из многих, никому не ведомая, никем по-настоящему не ценимая хористка. А тут - доверие, дружба, товарищи. Только у Владимира сейчас нет никаких занятий. Часа через два-три, когда остальные кончат свою работу, он унесет в карманах оригиналы паспортов и утром, минута в минуту без десяти девять, сдаст опасный груз в контору. А пока надо просто сидеть и ждать. Можно, конечно, принести с собой книги (хотя бы и ту, по биологии простейших, которую Илья Ильич советовал проштудировать). Но ему кажется, что читать, когда остальные трудятся, как-то неудобно. Разговаривать тоже не следует: это отвлекает товарищей от работы. И вот уже много вечеров он сидит и молча, лишь порой перебрасываясь короткими замечаниями, наблюдает за тем, как делают свое тонкое дело «паспортисты». Вот еще один паспорт готов: в меру потерт, в меру свеж. А Песисовы гербовые печати - просто чудо искусства.
Владимир откидывается на спинку стула и задумывается. Да, обязанности подпольщика отнимают у человека многое: его они разлучили с книгой, в какой-то степени даже с наукой. Так совестно было сегодня слушать выговор от Ильи Ильича. Справедливый выговор. И все-таки каждый, кто приобщается к тайному ордену борцов за народную волю, обретает нечто такое, что не предусмотрено ни уставом, ни программой: друзей, верных друзей. Таких товарищей ни у кого из них прежде не было: товарищи не по дому, не по улице и не по университету, а по общим идеям, а порой и по оружию. Владимир тоже испил из общей чаши товарищества.
Это произошло в мае прошлого года. В один из тех дней, когда на бульваре пышно цвели каштаны, а на одесских, распланированных на парижский образец улицах валялись обрывки и обломки еврейского скарба, Степан Романенко стал его самым близким другом. Шел второй день погрома. Уже были разграблены лавчонки на Новом рынке, толпа разгромила многие квартиры, разнесла на Большой Арнаутской еврейскую ресторацию. Были раненые и изувеченные. Не было только сколько-нибудь решительного действия войск и полиции. Седовласый генерал, правда, пробовал уговаривать погромщиков, бивших стекла на Еврейской улице. Но увещевания его никого не остановили. Власти бездействовали. И тогда стихийно начали возникать отряды самообороны. Перед лицом опасности незнакомые между собой люди, кто с палкой, кто с кочергой, кто с лопатой, сбивались в отряды, готовые отстаивать свою жизнь. Хавкин случайно оказался в одной такой группе. Студенческая форма, уважаемая в Одессе даже самыми разнузданными погромщиками, гарантировала лично ему полную безопасность. Но разве мог он спокойно глядеть на то, как в просвещенной Одессе грабят и разоряют людей только потому, что они говорят на ином языке, носят другие имена и держатся иных верований? И все это на глазах полиции, жандармерии, «отцов города»…
На Успенской улице толпа ворвалась в квартиру бакалейщика. Рубили топорами мебель, рвали на куски одежду. Майская улица, как снегом, покрылась густым слоем пуха из развороченных перин.
- У меня есть револьвер и десять патронов, - сказал Хавкин немолодому сапожнику, который волею случая оказался во главе группы самообороны.
Рукой, черной от вара и кожи, сапожник похлопал его по плечу.
- Упаси вас боже, господин студент, сделать хоть один выстрел. Сонная полиция сразу проснется, и нам всем не миновать тюрьмы.
Он оказался прав, этот старый сапожник, хотя события развернулись не совсем так, как можно было предполагать. Одновременно с отрядом самообороны к дому на Успенской спешила еще одна группа. Владимир с изумлением увидел их в конце квартала: среди рабочих кепок мелькали студенческие фуражки. «Неужели и эти?» - мелькнула мысль. Хавкин успел разглядеть, что впереди бежит какой-то знакомый второкурсник с выбившимся из-под фуражки русым чубом. Но вспоминать его фамилию было некогда. В нескольких шагах от Владимира из окна первого этажа, где шел погром, выскочил растерзанный мальчик лет десяти. К груди он прижимал обернутую полотенцем скрипку. Толпа встретила его гоготом. Кто-то рванул из рук скрипку, и она пошла гулять по рукам. Мальчишка, как испуганный зверек, метнулся в подворотню. Скрипка оказалась у дородного дворника в белом фартуке. С минуту он разглядывал изящно поблескивающий инструмент, будто примеряя, на что эта штука может сгодиться в хозяйстве, тренькнул даже ногтем по струнам, но, не найдя в вещице большой корысти, со всего размаха хватил ее об камень. Глухо охнули лопнувшие струны. И в тот же миг будто клином рассекло гогочущую толпу: студенты и рабочие, которых Хавкин видел в конце квартала, действуя кулаками, врезались в самую гущу. Началась драка. Тяжелые сапоги с хрупом давили обломки скрипки. Хавкин пытался пробиться к дворнику, но русый второкурсник, орудуя какой-то тяжелой, зажатой в кулаке рукояткой, опередил его и одним ударом опрокинул дюжего бородача на землю. Дворник привстал, изумленно тараща на студента мутные, пьяные глаза. По ошибке он его, что ли? Но второкурсник ткнул дворника в подбородок второй раз, снова сбил и кинулся в квартиру, где шел главный бой. В ту же минуту со стороны Старого базара послышались свистки. Отряд полицейских и юнкеров начал охватывать квартал. Надо было спасаться. На первом же углу Владимира догнал второкурсник; он задыхался, по бледному лицу катился обильный пот.
- В церковь, коллега… Там не тронут, - прохрипел он, хватаясь за грудь. - Задохся я…
До величественного портала Успенской церкви оставалось пройти всего несколько домов, но студент больше не мог бежать. Он оперся спиной на какие-то ворота и весь обвис, еле держась на ногах. Тревожно оглядываясь, Хавкин теребил его:
- Послушайте, еще немного… Церковь совсем рядом. Мне туда нельзя, а вы могли бы…
Студент встрепенулся, зло блеснув глазами в сторону базара. Зашипел пересохшим голосом:
- Это вам-то нельзя? А им можно? - но тут же снова выдохся и уже через силу слабым голосом добавил: - Православная церковь, слава богу, не знается с политикой. Под ее покровом любой честный человек…
Из-за угла выбежало несколько человек, то ли погромщиков, то ли оборонцев. За ними совсем рядом слышались свистки полицейских. Студент напряг последние силы и рванулся с места.
Чтобы попасть в приотворенные двери церкви, надо было вбежать еще на довольно высокое крыльцо. Русый стал взбираться по ступенькам. Его качало, но он не выпускал рукав Владимировой куртки. Хавкин пробовал упираться, но спутник его, не имея сил спорить, только упрямо мотал головой. У самой двери он стащил с Владимира фуражку (свою он потерял где-то в драке) и почти насильно втолкнул его в прохладную гулкую полутьму храма. Шла служба. Усталые, задыхающиеся студенты опустились на колени среди немногочисленных прихожан. На них никто не обратил внимания. Русый закрыл глаза, будто задремал, потом вздохнул, истово перекрестился. Хав-кин понял его. Радостное чувство покоя и избегнутой опасности блаженно разливалось по телу. Священник, лица которого Владимир не видел, что-то нараспев читал, держа перед лицом лист бумаги. Время от времени хор где-то сбоку подхватывал его слова, то растягивая, то произнося их скороговоркой в ритм церковной мелодии.