Михайлов толокся снаружи, в небольшой толпе сочувствующих, среди которой встретил и двух недавних своих учеников-физматиков. Один из них впоследствии сел на четыре года за диссидентство, второй явился в огромных черных очках, явно боялся, — но и не явиться не мог. Не зря все-таки учил его Михайлов.
Однако обнаружилась и другая оживленная группа, студенческо-пролетарского состава. Это были активисты-общественники разных московских заводов и комсомольцы оперативных отрядов МВТУ и МГУ. (Среди них Михайлов также заметил своего физматика, которого, стало быть, недовоспитал.) Их задача, как быстро стало понятно, была задираться с собравшимися друзьями подсудимых и попытаться дать этакий идеологический бой, не доводя, впрочем, до рукопашной. Именно идеологический. Разыгрывая из себя случайных любопытных, они быстро превращали разговор в дискуссию. Студенты-оперативники, правда, шибко не старались, а пролетарии моментально доводили дело до лозунгов, вроде:
— Таких давить надо!
Михайлов не выдержал, зацепил одного из молодых автозаводцев за локоток и отвел в сторону. Тот, как ни странно, с живейшим любопытством стал расспрашивать, кто и за что, и даже выражать очевидное сочувствие, — как вдруг, изменившись в лице, громко крикнул:
— Давить таких надо!
Потому что мимо прошел высокий чернобородый со смеющимися злобными глазами. Политрук.
Натужность этой контракции властей была очевидна, и не то что идейной победы, но и собственно баталии не получилось. Друзья подсудимых быстро смекнули, что к чему, и на провокации не поддавались, а пролетарии тоже были не особенно привыкши, тем более что команды бить не было. Тогда бы — другое дело. Но — не было команды. Они и маялись три дня. как идиоты, помаленьку выпивая в соседнем дворе. И вся их борьба с гнилыми либералами уложилась в одну-единственную гнусность: когда все кончилось и адвокаты должны были вот-вот показаться в дверях, оказалось, что машина с цветами для них вскрыта и пуста. Но Курский вокзал был в двух шагах, с богатыми цветочными киосками на площади, и к выходу адвокатов свежие пышные букеты успели в самый раз.
Конечно, защита была бессильна перед кремлевскими троглодитами, — но зато с помощью адвокатов была восстановлена вся картина судилища, перешедшая затем в книгу Натальи Горбаневской «Полдень», — после чего троглодиты наконец добрались и до Наташи, которой досталось страшнее всех из демонстрантов: Казанская спецпсихушка с принудительным «лечением».
Впоследствии Михайлов сочинил «Адвокатский вальс»:
Конечно, усилия тщетны.
И им не вдолбить ничего.
Предметы для них беспредметны,
А белое просто черно.
Судье заодно с прокурором
Плевать на детальный разбор.
Им лишь бы прикрыть разговором
Готовый уже приговор.
…………………………………………
Ой, правое русское слово.
Луч света в кромешной ночи!
И все будет вечно хреново,
И все же ты вечно звучи!
В том ясе октябре Михайлов предстал перед Бобковым — начальником 5-го отдела КГБ, осуществлявшего контроль над идейными диверсантами. Тон беседы был избран вежливый, Михайлова предупреждали, что обо всех его подвигах, в том числе и о свердловском, осведомлены, и просили вообще воздержаться от концертов. А взамен обещали не чинить препятствий в творческой работе. Были затронуты и общие проблемы и даже проявлено определенное понимание, и Михайлов даже удивился, как по-человечески с ним говорят, но Бобков сказал тем же серьезным и проникновенным тоном:
— А вы знаете, что если бы мы не вошли в Чехословакию, завтра там были бы немцы?
И Михайлов сразу внутренне сник и даже обиделся — за какого же лопуха держит его начальник?
Одной рукой Фоменко помаленьку двигал Шекспира к премьере — другой рукой (и ногой, и всем вообще остальным телом) он раскручивал замечательное действо в своем студенческом театре при МГУ на Ленгорш
«ТАТЬЯНИН ДЕНЬ, ИЛИ РУСИ ЕСТЬ ВЕСЕЛИЕ ПИТИ».
Собрал он множество текстов на эту богатую тему. Устроил из них многокрасочную композицию и с наслаждением полного хозяин-барина (в отличие от Малой-то Бронной, где тебе и дирекция, и партком, и уже репетирующий свою «Джульетту» Эфрос, постоянный, блин, эталон для там и тут занятых актеров) царил, витал и священнодействовал среди обожающей его талантливой молодежи. Атмосфера была студийная, т. е. все творилось на бескорыстнейшем энтузиазме, товарищество было абсолютное, ничуть не тронутое ядом актерского самолюбия и неудовлетворенных претензий. Михайлов без труда вовлекся в их компанию и по предложению Фоменко даже малость порежиссировал в новелле о пьянстве времен Петра Великого, заставив бледного от мальвазии самодержца взбежать по трупам павших на пивную бочку и, сверкая глазами, вскричать, яростно ткнув перстом себе под ноги:
Отсель!
Грозить мы будем шведу!
Михайлову и за драматурга пришлось поработать, смонтировать разрозненные тексты для портрета еще одного любителя выпить — графа Федора Толстого — в окружении всего женского состава труппы, махавшего на румяного красавца разнообразными веерами.
И за актера случалось повыступать, было дело, сидел он задумчиво в старинном кресле, в гусарском кивере и мундире, пощипывал наклеенный ус, поигрывал на гитаре и задушевно напевал Дениса Давыдова на собственный мотив:
Где друзья минувших лет?
Где гусары коренные.
Председатели бесед.
Собутыльники лихие?
Эта лирическая ностальгия по студенческому гусарству, молодому дружеству была присуща Фоменко, оказывается, всегда — ему, насмешнику, ему, созидателю и разрушителю масок, ему, мастеру иронического сарказма и самого брутального эпатажа, бесконечно далекому от сентиментальных соплей и размазывания манной каши по стене.
При всем своем невероятии он всегда был любитель посидеть за столом с бывшими своими студийцами или студентами, безусловно, предпочитая самое немудрящее застолье самым престижным тусовкам. Совсем не тусовочный человек. Бывало, соберутся все эти Галки, Зойки, Нинки, 60-летние пединститутки, да за бутылочкой и попросят:
— Петь! Спой «Странное дело».
Он безо всякого жеманства легко поднимется, упрется кулаками в стол, сделает зверское лицо и, оскалившись, зачастит:
— Странное дело, непонятное дело… — а дальше густопсовый виртуозный мат. Публика хохочет.
За вычетом мата весь «Татьянин день» и был озорным застольем русского студенчества — праздником. И сыгран соответственно 25 января. Но уже 69-го года. В том же 69-м закончилась и вся эта шекспировская эпопея.
Довольно много музыки набралось в спектакле. Михайлова пятнадцать номеров, да Николаева десять, да чистой музыки — танцевальной, виньеточной, фоновой — минут на двадцать. Словом, Николаеву с дирижером Кремером пришла в голову естественная мысль: составить сюиту из шекспировской музыки, сочинить изящный текст, поясняющий, кто есть кто и отчего вдруг запел, да и исполнить этот музыкальный пересказ спектакля силами университетского оркестра в клубе МГУ — только не на Ленгорах, а на Моховой. А то что же зря музыке пропадать. А Кремер как раз и дирижировал — ив спектакле, и в университете, был весь в материале и полюбил его на всю жизнь. Михайлов немедленно включился и сел сочинять связующую нить.
Естественно, поставить это дело предложили Фоменко. из расчета, что музыкальная сюита послужит спектаклю ярким анонсом. Но Петр Наумыч отнесся к замыслу холодно, ему почудилась измена общему делу, ставить отказался, только попросил, чтобы сюиту все-таки играли после премьеры — да оно так и выходило, потому что сдача спектакля ожидалась в марте, а сюита поспевала только к июню.