Апологеты «христианизации» Пушкина напирают на то обстоятельство, что де незадолго до гибели в творчестве поэта усилились евангельские мотивы. Простим им это «открытие». Они намекают так, словно бы им исповедовался Александр Сергеевич на смертном одре, раскаиваясь в вольномыслии и богохульстве молодых лет. Но обратимся не к домыслам, а к самому Пушкину. В стихотворении «Воспоминание» (1828) он словно бы отвечает грядущим непрошенным пастырям:
…И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Мужественность этого поэтического и человеческого поступка, что у иных «мастеров пера» не всегда одно и то же, – потрясает. Чтобы острее ощутить всю силу этих строк, вспомним отчаянное восклицание Блока: «Молчите, проклятые книги! Я вас не писал никогда».
В подобной ситуации Есенин был гораздо ближе к Пушкину, когда в маленькой поэме «Черный человек» нарисовал беспощадно самого себя: «Черный человек водит пальцем по мерзкой книге / И, гнусавя надо мной, как над усопшим монах, / Читает мне жизнь какого-то прохвоста и забулдыги, / Нагоняя на душу тоску и страх». И все-таки величественнее всех именно это пушкинское: «строк печальных не смываю»!
Он был безнравственным?
Не верьте слухам!
Бессчетно влюбчивым?
Так ну и что же!
Ведь чем заоблачней
Вершины духа,
Тем глубже пропасти
У их подножий.
Прошу прощения за цитирование самого себя. В конце концов, это не «адвокатские» стихи, а всего лишь некая попытка приблизиться к пониманию Пушкина. Что и толковать – задача заманчивая, недостижимая, но постоянно стоящая перед нами. Есть у меня и другие строки в разных стихотворениях, навеянные Пушкиным («Желание», «За честь свою он поднял пистолет…», «Баллада о ноже»). В них я далек от мысли «прихорашивать» образ поэта или же греться в лучах его славы (помните у Гоголя: «С Пушкиным на дружеской ноге…»). Оставим эту тщету самолюбивым эпигонам. А вот учиться у Пушкина не зазорно в любом возрасте и на любой ступени общественного положения.
И еще почти мистическая история. Я имею обыкновение на сон грядущий вспоминать наизусть какие-нибудь любимые стихи. Чаще всего они звучат как своеобразная молитва, ибо что такое лирическое стихотворение, как не молитва, обращенная к Провидению с просьбой умиротворить, дать отдохновение?
В тот вечер перед сном я прочитал «Храни меня, мой талисман…», посвященный графине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой. И заснул, успокоенный крепко. А ночью, в половине четвертого, меня разбудила жена: «Вставай, в доме пожар!»
Как оказалось, горел подвал нашего дома, подожженный наркоманами. Квартира была полна едкого дыма, не проснись вовремя жена, промешкай еще четверть часа, и все мы – супруга, дочка, внучка и я – погибли бы, как случилось в этот же день в Самаре, где в своем административном здании среди бела дня заживо сгорели более шестидесяти сотрудников местного УВД.
«Мой талисман» оберёг наши жизни. И никто меня не разубедит, что это не Пушкин спас всех нас в ту страшную ночь. Я уже не говорю о том, что Пушкин спасает нас постоянно от узкомыслия и догматизма, от ханжества и лицемерия, от нищеты духа, к которой так призывают толкователи религиозных текстов.
Но довольно об этом!
P. S. Недавно мне позвонила та самая соседка, с которой мы читали тридцать восемь лет назад второй том стихотворений Пушкина. «Неужели это ты, Валентина!» – не удержался я от восклицания почти пушкинского («Ужель та самая Татьяна!»). Да, это была она. Мы встретились, вспомнили наше деревенское отрочество и юность, поэтические мечтания и суровую прозу жизни.
Из техникума Валентину исключили. Работала в Тамбовском КБО швеей, встретила единоверца и вышла замуж. Родила и воспитала одиннадцать детей. Она по-прежнему «бежит к Сионским высотам».
Февраль 1999 г.
Опубликовано в сокращении в литературном приложении «Проспект Пушкина» газеты «Амурский дилижанс», 6 октября 2004 г.
Необъятный интеллект
Об Анатолии Васильевиче Лосеве
Говорить о таком крупном человеке и просто, и сложно одновременно. Просто, если сбиваться на превосходные эпитеты: выдал весь «джентльменский набор» славословий – и не ошибся. Сложно же потому, что внутренний мир этого человека необъятен. Говорю это в настоящем времени, ибо Анатолий Васильевич оставил нам свои труды, по которым студенты и молодые ученые сегодняшних и грядущих поколений изучают и будут изучать историю литературного процесса Сибири и Дальнего Востока.
В мою бытность студентом Анатолий Васильевич казался мне человеком пожилым и потому много знающим. Но, пошевелив числами и датами, видишь, что, когда я учился, допустим, на первом курсе, ему было лишь немногим за тридцать. Такое восприятие диктовалось, конечно же, тем, что шестнадцатилетнему деревенскому пареньку, коим я пришел в пединститут, все люди старше тридцати виделись едва ли не стариками. Ну а Анатолий Васильевич был довольно грузен телом, носил очки с толстыми линзами, речь из его уст текла неторопливо, как полноводная река, несравнимая с журчанием речей-ручейков иных велеречивых ученых, не в обиду им будь сказано. Голова на его плечах высилась подобно голове Тургенева, снабженной, как известно, уникальным по объему мозгом. Это внушало некий трепет и не позволяло усомниться ни на миг в его длинных монологах на лекциях, которые он читал, если быть откровенным до конца, без особого блеска. Куда ему было, например, до искрометного артистизма Людмилы Петровны Малыхиной, чьи лекции по истории России превращались в концерты педагогического мастерства. Лосев же подавлял эрудицией, читая наизусть массу прозаических и поэтических текстов. В его голове помещались Пушкин и Лермонтов, Тютчев и Фет, Некрасов и Блок, и многие другие, число коим – легион. Упираясь в рубеж Октябрьской революции, он на глазах скучнел, словно ему было неинтересно все, что появилось потом. Впрочем, может быть, это мне только так казалось? Не знаю.
А. В. Лосев ведет заседание кафедры литературы БГПИ, 1958 г.
При всем этом удивляла спортивность нашего учителя словесности. Грузный филолог на равных сражался в составе волейбольной команды преподавателей истфила со студенческими дружинами не только родного факультета, но и всех остальных, не исключая и факультет физвоспитания. Сложнее было ему играть в баскетбол, слабое зрение лишало маневра, очки нередко слетали с носа в жарких схватках под кольцом, а порой и разбивались на мелкие осколки. Анатолий Васильевич стоял тогда растерянный и даже обиженный, как большой ребенок, поводя близорукими глазами по сторонам, – дескать, что же это вы, ребятки, натворили?
Особой его страстью были шахматы. За ними Анатолий Васильевич способен был просиживать дни и ночи напролет, о чем ходили по вузу легенды. Его постоянным партнером был преподаватель истории КПСС Анатолий Иванович Денисов, с которым они приятельствовали и сражались не на жизнь, а на смерть.
«А что, если мы и народа водитель, и одновременно народный слуга?» – вопрошал Лосев у Денисова, посылая в бой королевскую пешку. Теперь уже и не упомню, кого еще из поэтов цитировал таким оригинальным образом Анатолий Васильевич, чей запас шуточек подобного рода был неиссякаем. Попав в трудное положение, он хватался руками за голову, впивался сквозь линзы-окуляры в скопление шахматных фигур на доске, восклицая сокрушенно: «Матка Бозка… Михайло-Чесноковска!» Для тех, кто знал, что имелась в виду католическая Матерь Божья Ченстоховская, эта реплика свидетельствовала о непримиримости бойца, коим по характеру был Лосев. Ну а дозу юмора оцените сами, представив на миг, где польский город Ченстохова, а где амурская железнодорожная станция Михайло-Чесноковская. Шутковать Анатолий Васильевич любил, особенно на досуге.