Однажды мне удалось тайком улизнуть от мамы, когда она по какой-то необходимости вышла во двор, и спрятаться с бутербродом за комодом, стоявшим в углу «залы». Здесь, облепленный паутиной, посапывая в две дырочки, я совершил грех: взял в рот кружочек колбаски и отдельно сжевал ее медленно и с наслаждением, захлебываясь слюной, чмокая и ужасаясь своей смелости. До сих пор во рту стоит вкус того далеко не сервелата!
Да, чуть не забыл! Прежде чем совершить сей преступный акт, я тщательно выковырял из колбасного кружочка все вкрапления желтоватого и противного сала, отчего кайф получился полным.
Молоко вообще было основным продуктом тех лет. Главным спецом по снятию сливок, отведыванию сметаны и производству прочих тайных дегустаций в кладовке, где хранилось молоко, был, разумеется, я. Не помню, чтобы мне доставалось на орехи за гурманистические набеги. А вот за своевольную сборку и кручение сепаратора влетело однажды от матери по первое число. Сепаратор был дорогостоящим прибором, его берегли, мыли теплой водой и протирали насухо после каждой перегонки молока. Мне нравилось смотреть, как из носика верхней тарелки сепаратора тоненькой струйкой, и не сразу, начинали литься сливки. Цвет у них был еще обыкновенный, но проглядывалась в них и сокровенная желтизна будущего масла. Две нижние тарелки давали пенные струи обезжиренного синеватого молока – так называемого обрата.
Я что-то слышал по радио о «тяжелой воде», ничего не понял, но в памяти сохранил. И вот мне однажды, в отрочестве, вздумалось просепарировать простую колодезную воду. Разбирало любопытство: а что же получится в итоге? Может быть – та самая «тяжелая вода»? Как-то мать застукала меня за этим занятием и не поскупилась на тумаки да подзатыльники. Боль и обида ушли своим чередом, а наука не соваться, куда не велено старшими, осталась на всю жизнь, что мне помогало без особых напрягов нести армейскую службу, когда настал ее черед. Но об этом позже.
Ранней весной, отощав за зиму на капусте да картохе, пацанва отправлялась на поиски подножного корма. По первому апрельскому теплу дальневосточная природа начинала являть свои милости. Зацветал на увальчиках за селом багульник, его бледно-сиреневые цветы приятного вкуса не имели, зато дарили свежей легкой горьковатостью. Сытности никакой, однако начало собирательству было положено.
Там же на невеликих сопочках за Ромнами, среди холодных лозин лещины, в оттаявшей на солнце прошлогодней лиственной подстилке, проклевывались мохнатенькие светло-зеленые стебельки с довольно широкими зазубренными листочками, тоже покрытыми пушком, которые в наших краях назывались почему-то «кýрочками». Для прямого употребления сия пища не годилась, так как горчила неимоверно из-за молочка, появлявшегося на изломе стебля. Матери одобряли «курочек», приносимых домой целыми охапками. Пучки стебельков предварительно вымачивались в холодной воде и затем обжаривались на сковороде с подсолнечным или иным имевшимся в запасах постным маслицем, чаще всего соевым. Как приправа к отварной картошке «курочки» были весьма полезны, хотя особой сытости не приносили. В суповом же отваре они давали нечто, отдаленно напоминающее вкус куриного бульона, за что и получили прозвище.
Игорь в Ульяновске, 1949 г.
Потом дело доходило и до щавеля, росшего на широкой озерной пойме среди кочкарника. Длинные узкие листы его приятно кислили язык, но быстро набивали оскомину. Зато в жиденьких щах щавель умерял свою кислотность, придавая вареву мутновато-коричневую окраску. Когда маме удавалось сварить щи с кусочком мясца, особливо свиного, вкус и аромат дополняла уже весьма ощутимая сытность. Да если еще на столе хлеба было вдоволь, в пузце разливалось спокойное тепло.
Однако и слабило иногда от подножного корма весьма быстро, если учитывать, что никогда мы не мыли ни рук, ни своей растительной добычи, дегустируемой наряду со всевозможными иными травами и цветами, ягодками и корешками прямо на месте сбора. Из корешков же любили погрызть длинный волосистый хвостик «пастушьей сумки», чьи слегка раздвоенные семена напоминали отдаленно сердечки. Вверху растение было сухое и жесткое, но в земле оно отыскивало нужные мальцам микроэлементы, которые мы по какому-то наитию свыше находили именно в корешке. В отличие от щавеля и дикого чеснока, корень «пастушьей сумки» не поедался, а изжевывался до появления скудного, но приятного кисловато-горького сока. Жена, когда я как-то поделился с ней воспоминаниями на эту тему, сказала, что «пастушья сумка» – прекрасное кроветворное растение. А нам, послевоенным малокровным гаврикам, того и требовалось!
Там же, между озер Кочковатое и Гребля, где собирался щавель, в изобилии появлялись под весенним солнышком дикий лук и не менее дикий чеснок. Дикость заключалась в тонковатости стебля и большей, по сравнению с их культурными собратьями, жесткости клетчатки и в малом количестве сока. Потому и дикоросы. Но с хлебом-солью зелень уминалась за обе щеки. Дома же мама нарезала лук и чеснок на деревянной доске, посыпала слегка солью, мяла в миске толкушкой, давала каплю-другую постного маслица, в результате чего получалась некая разновидность майского салата.
Помнятся еще «калачики», чей вкус был достаточно пресноватым и не обжигал языка. Трава эта росла обычно вдоль наших мальчишечьих путей-дорожек, ведших на озера, где мы купались и рыбачили. В закрытых наподобие паслена, или физалиса, маленьких коробочках на кончиках стебельков прятались настоящие съедобные колесики, ради гастрономического эффекта переименованные в «калачики». Уже от самого звучания слова съедобность пищи выигрывала в цене, а посему «калачики» поедались смело и охотно. Лакомство это созревало поздним летом.
Главные наши дальневосточные фрукты – черемуха и яблочки-дички. С охотой лакомились мы бояркой, пасленом и шиповником. Смородина в наших краях в диком виде встречалась редко. В одном из стихотворений той поры, когда воспоминания становятся плодотворной пищей для творчества, я с самой первой строки начинал:
О, как черемуха цвела —
Кипела вдоль оврага!..
А другое стихотворение, наоборот, венчалось следующим пассажем:
…Какие годы пролетели!
Уж яблочки-дички зардели
И стали мягкими, как щечки
Моей недеревенской дочки.
Говорить об аромате черемушных гроздей в майскую пору цветения не буду, пусть каждый дорисует картину за меня. Уверен, получится неплохо. Впрочем, нет и нужды живописать знакомый каждому вяжущий вкус только-только начинающих в первой половине июля поспевать ягод – сперва даже и не черных, а коричневатых, что сигналило: не рви меня, не ешь, пацанва голопузая, набьешь оскомину. Куда там! И рвали, и трескали за обе щеки, вымазывая черемушным несмываемым соком майчонки-рубашонки на весь остатний срок носки буквально горевшей на нас летней одежонки.
Рвали листья подорожника, когда поранишься, бывало, до крови. Смачивали слегка изжеванный лист слюной и накладывали на ранку. Подорожник прилипал к телу и незаметно совершал свое целительное дело. Набегаешься по задворкам, наиграешься вдосталь, глядь на пораненное место – а там уже ни следа крови, все затянулось и присохло даже. Чем тебе не санпакет у тропинки детства!
В июле поспевала земляника. Особо крупная росла на кладбище, в тени высоченных сосен и раскидистых черемух. А уж и сладкая была – словами не расскажешь! Когда я был совсем маленьким, мама в обеденный перерыв успевала сбегать в прилегавшую вплотную к селу чащобу с солнечными лужайками и нарвать букетик тоненьких стебельков с красными зернистыми ягодками, рясно облеплявшими отросточки стеблей. Конечно, лакомство предназначалось мне.