Не пришло ли время объявить о еще одной коперниканской революции, после Коперника и Канта, а именно о «лавкрафтианском повороте»? Мало того, что мы не находимся в центре Вселенной, мы больше не способны знать, что мы не в центре Вселенной. Наши высшие когнитивные способности, включая научную рациональность, кажется, приводят лишь к парадоксу, непрозрачности и, как ни странно, к тайне. Чем больше мы знаем, тем меньше мы знаем, и то, что мы знаем об этом, не сулит ничего хорошего человечеству и присвоенному им видовому превосходству.
Может быть, есть еще один этап после этого, ближе к нашему времени. Немногое изменилось: никто до сих пор толком не понимает квантовую физику и повседневная реальность оказывается более странной, чем можно было себе представить. За исключением того, что никого это не волнует или, точнее, никто не удосуживается это заметить. Мы стали искусными в избирательном игнорировании мира, даже когда он вопиюще противоречит здравому смыслу или не-человечески безразличен. Новое неведение маячит на горизонте — неведение, вызванное не недостатком знаний, но слишком большим количеством знаний, слишком большим количеством данных, слишком многочисленными теориями, слишком малым временем.
Странным образом, но Кант уже предвидел это. Он назвал «антиномией разума» те вопросы, которые можно обсуждать вечно и никогда не найти ответа на них: существование Бога, происхождение Вселенной, жизнь после смерти. Не думай об этом, советовал он, и оставь такие вопросы богословам или астрономам — это не философские вопросы.
Смирение философии. С Кантом мысль становится скромной. С Лавкрафтом, она в то же самое время становится претенциозной.
Фантазмы (III)
Там, где заканчивается этическая философия, начинается сверхъестественный ужас. Кант: «...нравственность не есть химера...»[182]
Религиозный ужас
Если мы будем придерживаться предложенной Лавкрафтом генеалогии сверхъестественного ужаса, то не сможем отделаться от содержащегося в этих произведениях острого чувства бессмысленности жизни — и в особенности человеческой жизни — на фоне безразличного космоса. Тем не менее в историях, написанных в жанре сверхъестественного ужаса, фигурирует множество людей, а сами эти истории в большинстве случаев происходят в слишком знакомых декорациях человеческой культуры. Здесь нужно на некоторое время вернуться к исследованию Тодорова «Введение в теорию фантастической литературы». Для Тодорова колебание и неопределенность, которые являются определяющим для фантастического, сами по себе эфемерны. В тот момент, когда мы можем рационально объяснить фантастическое событие (например, это был просто сон, это была просто оптический обман, это было четвертое измерение, я был под наркотиками, это была моя галлюцинация), тогда мы покидаем пространство фантастического и вступаем в пространство жуткого. Оно только казалось сверхъестественным, но на самом деле выяснилось, что все можно объяснить (и, следовательно, уже не принимать во внимание). Однако некоторые истории утверждают фантастическое как существующее за пределами наших человеческих способностей понимания, и здесь мы снова покидаем фантастическое и вступаем в область чудесного. Это не просто кажется, но и на самом деле является сверхъестественным; правда, тогда мы должны пересмотреть некоторые основные принципы, основываясь на которых мы думаем, что знаем этот мир. В любом случае существует некий остаток фантастического, который остается непродуманным, либо потому, что он игнорируется, либо потому, что он не игнорируется.
Если, согласно описанию Лавкрафта, сверхъестественный ужас сосредотачивается на пределе мышления, этот предел также должен быть связан с другим пределом — пределом чувственного восприятия. Невозможность что-либо помыслить связана с неспособностью что-либо почувствовать. Эстетический коррелят фантастического — это то, что философы вслед за Кантом называли возвышенным. Теория возвышенного Канта хорошо известна. Она включает в себя опыт, в котором я ошеломлен своими чувствами, поскольку они не могут охватить и понять то, что им дано. Это чувство ошеломленности является результатом контраста между моими человеческим границами восприятия и мышления о мире и масштабностью не-человеческого, которое «выше» или «ниже» всего человеческого. По этой причине Кант определяет возвышенное просто как «то, что абсолютно велико» или, наоборот, как «то, в сравнении с чем все остальное мало»[183].
Примеры, которые приводит Кант (и которые часто цитируются) носят готический характер: «Нависшие над головой, как бы угрожающие скалы, громоздящиеся на небе грозовые тучи, надвигающиеся с молнией и громами, вулканы с их разрушительной силой, ураганы, оставляющие за собой опустошения, бескрайний, разбушевавшийся океан, падающий с громадной высоты водопад, образуемый могучей рекой...»[184] На фоне возвышенного человек жалок, даже унижен, просто ничтожен по сравнению с чем-то безличным, обширным и безразличным. Эти образцы возвышенного «превращают нашу способность к сопротивлению в нечто совершенно незначительное по сравнению с их могуществом», в странное очарование нашей собственной ничтожности, «удивление, граничащее со страхом»[185].
В то же время, когда мои чувства ошеломлены, я что-то испытываю, и то, что я испытываю, — это мое чувство ошеломленности. То, что я «чувствую», — это отказ моих органов чувств. На пределе человеческой способности чувствовать и мыслить находится чувство предела способности чувствовать и (схожим образом) мысль о пределе мышления. «Поэтому благорасположение к возвышенному в природе лишь негативно... а именно есть чувство того, что воображение лишается свободы (причем совершено это им самим)...»[186]
Именно здесь у Канта возвышенное из трагического переходит в героическое. Ибо именно осознавая свои пределы, человек получает собственное искупление. Именно благодаря этому осознанию, которое само по себе не является чувственным — «сверхчувственный субстрат», — мы можем осмыслить эти пределы, включая предел мышления. Как отмечает Кант, «для того, чтобы суметь хотя бы мыслить без противоречия бесконечное, человеческой душе требуется способность, которая сама должна быть сверхчувственной»[187].
Я всегда считал, что героическое у Канта является гуманистической компенсацией разочарования, к которому приводит возвышенное. Оно не обязательно ошибочно, просто разочаровывающе. Должен ли человек покорять мир, в который он заброшен, даже в тот момент, когда он ошеломлен и осознал свою ничтожность? Должен ли провал автоматически превращаться в успех? В этой дилемме, на которую указывает Кант, скрывается хитрость: человек изначально определен своими пределами и мыслит поверх этих пределов. Возможно, именно по этой причине Кант облек возвышенное в двусмысленные, противоречивые термины: «приятный трепет», или, иначе, «некоторое успокоение, смешанное со страхом»[188].
Эти двусмысленные аффекты предполагают, что возвышенное связано с определенными видами религиозного опыта. Без сомнения, именно поэтому богослов Рудольф Отто использует латинскую фразу mysterium tremendum для описания того, что он называет «священным». Но для Отто священное не имеет ничего общего с моральными и религиозными коннотациями, которые часть связывают с этим понятием. Священное не является благим и никогда не является благим «для нас» как человеческих существ. Главное здесь то, что Отто называет «чувством твари», которое сродни описанию Кантом возвышенного, делающего человека ничтожным. Будучи ничтожным на фоне того, что обширнее и степеннее целых империй, человек способен зафиксировать лишь негативное осознание, и, согласно Отто, именно это находится в сердцевине всех религиозных феноменов: «Действительно „таинственный“ предмет является непостижимым не только потому, что познание этого предмета сопряжено с некими неустранимыми преградами, но потому, что я сталкиваюсь здесь с чем-то вообще „совершенно иным“, что по своему роду и Сущности несоизмеримо со мною — поэтому я и останавливаюсь перед ним в немом изумлении»[189]. Отто использует термин «нуминозный» для описания этого тёмного, чрезмерного, не-человеческого аспекта священного, переживания «совершенно иного», которое можно описать только как негативный опыт.