Однако как согласовать высказанное здесь утверждение о том, что плодотворный жизненный принцип языков основывается главным образом на их флективной природе, с тем обстоятельством, что флексии богаче всего представлены в языках юношеского возраста, а с преклонным возрастом число их постепенно уменьшается? Кажется по меньшей мере странным, что во времени преобладает как раз разрушительный принцип. Стирание флексий — неоспоримый факт. Языкотворческий дух по различным причинам и на разных стадиях то равнодушно позволяет им отпадать, то намеренно избавляется от них; и будет даже вернее рассматривать это явление именно так, нежели приписывать вину единственно и исключительно времени. Уже при образовании форм склонения и спряжения, многое повидавших на своем веку, становится очевидным, как с все большей небрежностью отбрасываются характеризующие их звуки, по мере того как целое по своим собственным схемам указывает каждому отдельному случаю его место. Приносятся все большие жертвы благозвучию, избегаются стечения нескольких показателей там, где достаточно уже одного из них, для того чтобы данная форма не смешивалась с другими. Если я не обманываюсь в моих наблюдениях, такие, обычно приписываемые времени, звуковые изменения в примитивных языках представлены меньше, чем в развитых, и для этого явления можно было бы предложить естественное объяснение. Среди всех факторов, влияющих на язык, самым активным является человеческий дух, и, следовательно, большинство языковых изменений обусловлено его животворной деятельностью. Но именно прогресс духа по мере возрастания его внутренней уверенности в непоколебимости своей позиции приводит к тому, что чересчур тщательная модификация звуков начинает считаться излишней. Как раз на этом принципе основана угроза преобразований, глубоко затрагивающих сущность флективных языков в очень поздний период их развития. Чем более зрелым чувствует себя дух, тем смелее действует он в собственном ареале и тем увереннее разрушает мосты между языком и сознанием. Такая позиция затем легко начинает сочетаться с недостаточной чуткостью к красотам поэзии, основанным на звучании. Сама поэзия начинает прокладывать для себя все более скрытые пути, на которых она с меньшим риском может обходиться без этих качеств. Налицо, таким образом, переход от более чувственного к чисто интеллектуальному настроению души, которая на свой лад преобразует язык. Но первопричины здесь не всегда имеют благородный характер. Грубые органы, мало приспособленные для чистого и тонкого выделения звуков, плохо восприимчивый по природе и лишенный музыкальной тренировки слух закладывают основу для равнодушия к тональному принципу в языке. Равным образом преобладающее практическое направление может навязывать языку разного рода сокращения, пропуски относительных слов, эллипсисы, и язык начинает пренебрегать всем тем, что непосредственно не предназначено для целей понимания.
Вообще отношение народного духа к языку, пока он пребывает в первой стадии своего формирования, отличается от того, которое имеет место, когда уже совершенно сформировавшийся язык начинает служить лишь для жизненных нужд. В раннем периоде человеческая душа еще ясно представляет себе, как произошли те или иные элементы, и, занимаясь соединением последних, она находит источник удовольствия в этом создании орудия своей собственной деятельности. Она не позволяет при этом отпасть ничему, что необходимо для выражения какого-либо оттенка чувства. Впоследствии начинают все более преобладать цели взаимопонимания, значение элементов все более затемняется и приобретенная привычность употребления приводит к небрежному отвлечению от деталей языкового устройства и от точного сохранения звуков. На место полета фантазии, с глубоким смыслом соединяющей грамматические показатели с полнозвучным потоком слогов, приходит удобство понимания, разлагающее формы на вспомогательные глаголы и предлоги. Тем самым цели легкости истолкования предпочитаются остальным положительным моментам языка, поскольку такого рода аналитический метод уменьшает необходимость в напряжении ума, а в отдельных случаях даже увеличивает степень определенности там, где синтетическому методу это удается с большим трудом. Но употребление подобных вспомогательных грамматических слов приводит к меньшей потребности во флексиях, которые постепенно утрачивают свою важность для языкового сознания.
Какова бы ни была причина этого, ясно, что таким путем чисто флективные языки становятся беднее формами, часто заменяют последние грамматическими словами и тем самым в отдельных моментах могут сближаться с теми языками, в основе которых лежит совсем иной и несовершенный принцип. Современней немецкий и английский языки содержат многочисленные примеры подобного развития. При этом в английском таких случаев гораздо больше, что, однако, не представляется мне обусловленным его смешением с романским материалом, поскольку последний оказал очень малое или совсем никакого влияния на его грамматический строй. Тем не менее я не думаю, что отсюда можно было бы почерпнуть аргументы против того, что флективная природа оказывает плодотворное влияние также и на языки в их позднейшем развитии. Если бы мы представили себе санскритский язык, приблизившийся описанным выше путем к китайскому, который игнорирует показатели частей речи, ситуация все же оставалась бы совершенно иной. Китайскому языку, насколько его можно понять, свойственно несовершенство речеобразования, привычка (вероятно, присущая народу) к изоляции звуков и слишком малая сила внутреннего языкового сознания, которое должно было бы стремиться к их соединению и опосредованию. Напротив, в санскрите, даже испытавшем подобные преобразования, все равно сказывалась бы чистейшая флективная природа со всеми вытекающими из нее благотворными следствиями, установившаяся на протяжении неисчислимой череды поколений и придавшая свою форму языковому сознанию. Поэтому по сути своей такой язык по-прежнему оставался бы санскритским; отличие заключалось бы лишь в отдельных явлениях, которые не могли бы искоренить печать флективности, лежащую на всем языке в целом. Кроме того, нация, происхождение которой никак бы не изменилось, должна была бы сохранять все те национальные черты, которым обязано своим возникновением более благородное устройство языка, и воспринимала бы свой язык с тем же воодушевлением и пониманием, даже если бы на поверхностном уровне отдельные частности этого языка не соответствовали национальному духу. Помимо того, как это, в частности, можно наблюдать в английском спряжении, в таком новом санскрите все равно сохранились бы отдельные чистые флексии, которые не позволили бы духу впасть в заблуждение относительно истинного происхождения и истинной сущности языка.
Возникающее в результате описанного процесса ограниченное богатство форм и упрощенное строение языка ни в коем случае, как мы можем наблюдать на примере английского и немецкого языков, не лишает языки их высоких качеств, но лишь придает им некоторые отличия. Правда, следует заметить, что поэзия народов, говорящих на таких преобразованных языках, в результате процесса преобразования лишается могучей силы. Но если у такой нации поэзия действительно приходит в упадок или же оскудевает, то это происходит явно не по вине языка, а по другим, более глубоким причинам.
Языки, происшедшие из латыни
То обстоятельство, что благородное языковое устройство, однажды установившись, превращается уже в постоянное, можно даже сказать, неискоренимое свойство языка, обусловило также чистый грамматический строй языков — потомков латыни. Для правильной оценки всех особенностей их возникновения мне представляется необходимым обратить особое внимание на то, что на восстановление пришедшего в упадок римского языка, в том, что касается его грамматических особенностей, не оказал существенного влияния никакой иноязычный материал. Исконные языки стран, в которых расцвели новые наречия, как будто бы не принимали никакого участия в этом процессе. Для баскского это определенно; но это также весьма вероятно и для языков, первоначально господствовавших в Галлии. Пришельцы из других мест, по большей части германцы или родственные им народы, при преобразовании римского языка ввели в обиход большое количество слов; однако в том, что касается грамматики, едва ли можно обнаружить сколько-нибудь значительные следы их наречий. Народы неохотно меняют форму, в которую они привыкли облекать свои мысли. Поэтому основа, на которой строилась грамматика новых языков, была в своей сущности главным образом латинская, хотя она и была расшатана. Причины же разрушения и упадка следует искать в эпохе, гораздо более ранней, чем та, в которую они стали явными. Уже в период установления империи в различных провинциях римский язык отличался от того, на каком говорили в Лации и в столице. Даже в этих исконных местах обитания нации народный язык мог обладать особенностями, раскрывшимися только после упадка культуры. Возникали, естественно, отклонения в произношении, вульгаризмы в конструкциях; вероятно, также шел и процесс облегчения сложных форм посредством вспомогательных слов там, где язык образованных слоев не допускал вспомогательных слов совсем или допускал их лишь в исключительных случаях. Особенности, возникшие в языке народа, должны были распространяться по мере того, как литературный язык в результате распада общественной жизни терял поддержку литературы и становился все менее употребительным в разговорной практике Перерождение языка в провинциях заходило все дальше и дальше по мере ослабления связей провинций с центром империи. Наконец, влияние иммигрантов в высшей степени способствовало упадку языка. Теперь происходило уже не просто вырождение господствующего языка, но отбрасывались и разрушались самые существенные его формы, часто получавшие неверное истолкование. Одновременно возникали новые средства поддержания целостности речи, создававшиеся из уже имеющихся в наличии форм, однако часто путем противоречивого соединения их друг с другом. Но среди всех этих преобразований язык, подвергавшийся им, сохранял основной принцип своего строения— четкое различение понятий предмета и отношения и потребность придания каждому из них своего собственного выражения, поскольку этот принцип на протяжении столетий успел глубоко укорениться в народном сознании: каждый фрагмент языка нес на себе его печать; народы не смогли бы от него отказаться, даже если бы они захотели этого. Однако они сами должны были обнаружить, разгадать этот принцип и применить его для возрождения своего языка. В этом единообразии перестройки, вытекающем из всеобщей природы языкового сознания, в сочетании с единством материнского языка, сохранившего чистоту своего грамматического строя, нужно искать объяснение того факта, что поведение романских языков в далеко удаленных друг от друга областях остается весьма сходным и часто обнаруживает удивительные совпадения даже в частностях. Распались формы, но не форма, которая, напротив, распространила свой старый дух на новые явления.