Обойдя мечеть, я спустился по каменным ступеням к реке. Извивы Джелама терялись за арками мостов; В плавучих домах, причаленных к замшелым сваям, готовили еду. Дразняще пахло рисом, приправленным острым кари и маринованным горным луком. На гранитной стене набережной я увидел абстрактную композицию из красных пятен и точек. Под ней тлели лампады. Абсолютно голый садху, закатив глаза, витал в межзвездных пространствах. Здесь было святое место тайной тантрийской секты. В каких-нибудь двух шагах от мечети. Я вспомнил об этом примере терпимости и «мирного сосуществования», когда воочию увидел, какие следы может оставить религиозный фанатизм.
Мы с Кемму кейфовали на озере Дал, знакомясь с плавучими рынками цветов, овощей, фруктов, заплывая в очаровательные магазинчики, где радугой сверкали прославленные кашмирские ткани, громоздились всевозможные меха, переливались самоцветы. Там можно было приобрести резную мебель из благородной чинары, чеканную посуду, украшения из кости и двадцать сортов шотландского виски. На Джамму и Кашмир сухой закон не распространялся.
— Это не с огнепоклонниками связано? — спросил я, обратив внимание на шикару «Мазда», — не с маздаками, идущими благим путем Ахурамазды?
— Не знаю, — пожал плечами Кемму, — но в одно я верю абсолютно. Каждый человек идет своим путем. Мы — писатели, и потому взяли шикару «Писатель Кашмира». А какой-нибудь парс возьмет «Мазду». И всем хорошо.
Подобные соответствия показались мне по-детски наивными, и я рассмеялся.
— Напрасно смеетесь, — обиделся Кемму. — Каждый находит лишь то, что желает найти.
Последняя сентенция понравилась мне больше. Я согласно кивнул и повернулся к гребцу.
— Скажите, Касым-ака, почему вы так назвали свою лодку?
— Не я назвал, дорогой друг, отец назвал.
— А все-таки, почему?
— Отец ученый человек был. Касыды писал, рубайат. Поэтов возил, мудрецов. Хорошо было. Мушаира на воде под круглой луной.
«Тепло, — сказал я сам себе. — Будем искать дальше».
— Видимо, он не был слишком богат?
— Отец? — Касым горько усмехнулся. — Поэт, если даже он и родится в богатой семье, скоро все пустит по ветру. Иначе какой же он поэт? Разве не так, достойнейший Кемму? «Писатель Кашмира» — это все, что осталось у отца после безумства молодости. Да будет к нему милосерден аллах, — отпустив весло, он провел ладонями вдоль лица. — Каких людей она видела! — гребец любовно погладил сухое, нагретое солнцем дерево. — И ваши земляки тоже сиживали на этих скамьях, драгоценный наш гость, и вели с отцом длинные речи, где что ни слово, то жемчужина.
«Теплее», — сказал я.
— И много их было? — спросил.
— Много — не скажу, но гостили у нас мудрецы из далекого русского края. Один из них особенно запомнился отцу: величавый и статный, как древний пророк. Он рисовал наши горы на маленьких картонках, чтобы ничего не забыть. Отец, да пребудет он вечно в раю, возил русского господина вместе с его женой, прекрасной и гордой, как царица, по всем рукавам и каналам Джелама. Потом они уехали на озеро Вулар.
«Горячо! Совсем горячо! Жарко!»
— А что было дальше? — осторожно осведомился я, словно боялся спугнуть судьбу.
— Больше отец ничего не рассказывал.
— Он хоть знал, как звали русского художника?
— Зачем гребцу знать имя гостя?
— Но ваш отец был поэтом, художником слова?
— А поэту зачем знать имя, если он всему, что видит, дает свои имена?
— Так-то оно так, — вздохнул я с сожалением. — Но было бы лучше, Касым-ака, если бы ваш праведный отец знал, кого довелось ему возить по протокам Джелама… Когда хоть это было? В каком году?
— Не могу точно сказать, драгоценный. Только мне помнится, что вскоре после этого наступило мое совершеннолетие.
— То есть вам исполнилось тринадцать лет?
— Так, великодушный. Прошел год, а может быть, два с того времени, и я стал полноправным мужчиной.
— А сколько вам сейчас?
— Без малого шестьдесят.
Путаясь от волнения в цифрах, я мысленно проделал необходимые вычисления и получил исходную дату: 1925–1926 год.
Так и есть. Это были они: Николай Константинович и Елена Ивановна Рерих. В «Листах дневника» Сринагар помечен 1925 годом. Все совпадает. Вплоть до озера Вулар.
«На этом озере все привлекательно. Весь сияющий снегами Пир-Панджал на западе. Густые горы — на север и восток. Даль Сринагара — на юг».
Лаконизм фотографии и точность географического справочника. Но поэзия, но волшебство…
На следующее же утро я отправился на Вулар — самое большое из пресноводных озер Индии. Воздушные замки облаков рушились за острой каймой объятых пожарищем гор. Рулевое весло, словно плуг, вздымало желтовато-зеркальный отвал воды. И ветер нес душистую горечь с медовых высокогорных лугов. Мы обошли на челне все шикары, но никто не помнил, никто не слыхал о русском художнике, писавшем местные пейзажи пятьдесят лет тому назад. Они остались такими же, эти горы и воды, умеющие так светло и прозрачно грустить к вечеру. Имя Рериха здесь, как и всюду в Индии, знали и чтили свято… Лишь очевидцев не нашлось. Да и то сказать: полсотни лет. К тому же я допустил очевидное преувеличение, сказав, что осмотрел все шикары. Конечно же не все. Разве можно за один день обойти такое озеро (26 на 8 километров)? Если и дожила до нашего времени лодка, на которой Рерих рисовал бушующую Валгаллу над Пир-Панджалом, то кто мог помешать ей уйти в любую минуту в Джелам? Случай всегда случай. Судьба не любит слепо разбрасываться удачами. «Довольствуйся малым» — излюбленный ее девиз.
На острове, украденном из «Тысячи и одной ночи», который назывался Заин-аль-абидин, я пил из тульского самовара братьев Баташевых чай с молоком, солью и кардамоном.
Благоухающая свежесть сринагарских ночей. Переменчивые ветры доносят сладковатый дымок кизяка и щемящую тополиную горечь. После затянувшейся далеко за полночь мушаиры я гоню от себя сон, прихлебывая все тот же крепкий сиккимский чай, щедро заправленный солью и оранжевым буйволиным маслом. Обложившись справочниками, проспектами, картами, пытаюсь объять необъятное. Подсчитываю километры, часы, столбиками выписываю высоту и грузоподъемность мостов. Хочется побывать везде, увидеть как можно больше. Но где-то в области 3000 метров над уровнем моря обрываются автодороги. Раз-другой я, конечно, могу воспользоваться услугами конных проводников, но не больше. Ни средства не позволяют, ни время.
Начну с Гульмарга, потому что именно там мне было дано впервые принять причастие Гималаев, которые много больше, чем просто горы. Порой мне кажется, что стоит лишь чисто интуитивно понять тайну их удивительной притягательности, и сами собой вдруг разрешатся все загадки мироздания.
Я выехал из Сринагара перед рассветом, когда луна еще в полную силу сияла над кронами карагачей.
По обе стороны шоссе Сринагар — Гульмарг (51 километр) тесно, как солдаты в строю, стояли пирамидальные тополя. Их густые тени исполосовали влажный от росы асфальт.
Дорога скоро стала забирать все выше, и не успело выскочить солнце, как начался бесконечный серпантин. На поворотах то и дело открывалась туманная пропасть. Мелькали какие-то хижины, где в окнах еще теплился свет, и вдруг с кинематографической стремительностью развертывается панорама рисовых террас на пологих склонах, грохочущих потоков, вырывающихся из тесных ущелий на широкие галечные равнины.
В солнечном озарении долина засверкала мириадами влажных ослепительных бликов. Камни, окрасившись в нежные аметистовые тона, словно обрели матовую прозрачность. А секунду раньше, когда первая капля солнечного расплава прорвала доменную летку ущелья, все вокруг лучилось невероятной зеленой радугой.
Восход, как взрыв. «Словно гром из-за морей» — определил Киплинг зарю над Бирмой. Пусть о рассвете над Гималаями скажет Риши Виаса, легендарный автор «Бхагават Гиты» — Священной песни:
Силой безмерной и грозной…
Небо над миром пылало б,
Если б тысяча солнц Разом над ним заблистала.