Литмир - Электронная Библиотека

И действительно, ему становится легко лишь после того, как он, неистово нападая, разрядит свой гнев: «Это освежает меня, успокаивает, голова становится ясной, и я освобождаюсь от всяческих соблазнов». На поле боя высокообразованный «Doctor theologiae»[44] тотчас же становится ландскнехтом. «Когда я появляюсь, то немедленно ввязываюсь в драку», неистовая грубость, свирепая одержимость овладевают им, ни с чем не считаясь, он хватает любое попавшее под руку оружие, безразлично, что это – остро отточенный меч диалектики или навозная лопата, полная грязи и проклятий; ни с чем не считаясь, ни в чем не сдерживаясь, он не страшится в случае необходимости применить ложь и клевету, если это поможет ему уничтожить противника. «Ради лучшего, ради Церкви не следует бояться доброй крепкой лжи». Рыцарское поведение этому крестьянину-бойцу совершенно чуждо. Даже к побежденному врагу он не проявит ни благородства, ни жалости: беззащитного, лежащего на земле противника он будет продолжать бить в слепой ярости. Он ликует, когда постыдно, словно скот, убивают десятки тысяч крестьян и их вожака, Томаса Мюнцера, вместе с ними, и громко похваляется: «их кровь – на мне», он торжествует, когда гибнут «свинский» Цвингли и Карлштадт, и все другие, которые ему противились, – никогда этот одержимый ненавистью, горячий человек не удостоит своего врага после смерти того справедливым надгробным словом. На церковной кафедре – он проповедник с чарующим голосом, в домашнем кругу – ласковый отец семейства; как художник, как писатель – воплощение самой высокой культуры, – но едва начинается распря, Лютер тотчас же превращается в оборотня, в одержимого исполинской яростью, которого не сдерживает никакая тактичность, никакая справедливость. Из-за этой дикой потребности его природы, он всю свою жизнь непрерывно ищет боя, ибо битва для него – не только полная страстности форма жизни, но форма наиболее правильная с моральной точки зрения. «Человек, а особенно христианин, должен быть воином», – горячо говорит он, гордо глядя в зеркало, а в одном из поздних своих писем (1541-й) этот свой тезис он превозносит до небес, добавив к нему таинственное утверждение: «известно, что Бог – воитель».

Эразм же, как христианин и гуманист, не знает воинствующего Бога. Ненависть и мстительность кажутся ему, аристократу культуры, возвратом в плебейство, варварство. Всевозможные свары, склоки, любая дикая перебранка противны ему. Эразму, прирожденно мягкому, обходительному человеку, споры доставляют столько же неудовольствия, сколько они доставили бы удовольствия Лютеру; очень характерно одно его высказывание относительно неприязни к спорам: «Если бы я мог получить славное поместье, но для этого мне следовало бы вести тяжбу, я предпочел бы отказаться от него». Бесспорно, как человек духа, Эразм любит дискуссии со своими учеными собратьями, но любит так, как рыцарь – турнир, благородную игру, где тонкий, умный, ловкий в диалектике человек может на форуме гуманистически воспитанных ученых показать свое закаленное в классическом огне искусство фехтования. Рассыпать горсть блистательных искр-острот, сделать несколько ловких ложных выпадов, выбросить из седла скверного латиниста-конника – подобной духовно-рыцарской игры Эразм отнюдь не чужд, но никогда не поймет он страстности Лютера, с которой тот попирает ногами поверженного врага, никогда в своих бесчисленных битвах на бумаге не преступит он границ вежливости, не предастся той «смертоносной» ненависти, с которой Лютер набрасывается на своих противников. Эразм не рожден борцом уже хотя бы потому, что в конечном счете не имеет непреклонной уверенности в справедливости того, за что борется; у объективных натур всегда мало уверенности. Они сомневаются в своих взглядах и всегда готовы выслушать и обдумать аргументы своих противников. Дать же противнику возможность высказаться означает дать ему простор для действия – хорошо дерется лишь неистовый, ослепленный от ярости и поэтому ничего не видящий человек, которого собственная одержимость защищает в битве, словно панцирь. Для восторженного монаха Лютера каждый его оппонент – посланец сатаны, враг Христа, и долгом его, Лютера, является уничтожение этого богомерзкого человека, тогда как для гуманного Эразма даже самые дикие преувеличения, допускаемые противником, вызовут лишь сочувственное сожаление. Уже Цвингли очень точно заметил отличия в характерах обоих противников, сравнив Лютера с Аяксом, а Эразма – с Одиссеем. Аякс-Лютер, человек мужественный и воинственный, рожден для битв и ничего, кроме битв, знать не желает; Одиссей-Эразм, собственно лишь случайно оказавшийся на поле боя, счастливо вернулся домой на свою тихую Итаку, на блаженный остров созерцания, – из мира действий в мир духа, где преходящие победы или поражения кажутся несущественными по сравнению с непобедимыми, незыблемыми платоновскими идеями.

Эразм не рожден для битв и знает это. Если он вопреки своему характеру ввязывается в ссору, то неизменно терпит поражение; ученый, художник, оказавшись лицом к лицу с человеком силы, человеком действия, всегда теряется. Человек духа не должен примыкать к той или иной партии, его сфера – справедливость, а она всегда стоит над любым раздором.

Первый тихий предупреждающий стук Лютера Эразм не услышал. Но вскоре ему придется услышать и запомнить новое имя, удары молотка, которым никому не известный монах-августинец прибивает к двери церкви Виттенберга свои 95 тезисов, услышит вся Германия. «Как если бы сами ангелы небесные были гонцами», с такой быстротой передаются из рук в руки листки, еще влажные от непросохшей типографской краски; пройдет всего одна ночь, и весь немецкий народ рядом с именем Эразма назовет имя Мартина Лютера – вождя свободного христианского богословия. Гениальным инстинктом этот избранник народа затронул самую чувствительную точку: немецкий народ особенно болезненно ощущал на себе гнет римской курии – отпущение грехов. Ничто нация не переносит так тяжело, как наложенную на нее внешней силой дань. Давно уже вызывало глухое, безмолвное возмущение страны то, что Церковь собирала с народа деньги за отпущение грехов (причем профессиональные продавцы индульгенций и другие агенты Рима, спекулировавшие на ужасе верующих перед адскими муками, получали проценты с собранных сумм!), а деньги эти, обмененные у немецких крестьян и горожан на печатные билетики отпущения, уплывали из страны в Рим. Лютер своими решительными действиями лишь поджигает запальный шнур. Вот подтверждение тому, что не собственно осуждение злоупотреблений, а форма этого осуждения особенно существенна, имеет всемирно-историческое значение. А Эразм и другие гуманисты изливали яд своих насмешек по поводу индульгенций, по поводу билетиков, якобы освобождающих от мук ада тех, кто купил их у Церкви. Но насмешки и шутки лишь разлагают, разрушают, материала для творческого толчка они не дают никогда. Лютер же, напротив, драматическая личность в истории Германии, обладая каким-то не поддающимся изучению первобытным инстинктом, в состоянии объяснить каждому любой вопрос, любое понятие; с первого часа его деятельности проявляется таящийся в нем гениальный дар пластического жеста, способность свободного владения основополагающим словом народного трибуна. Когда он коротко и предельно ясно говорит в своих тезисах: «Папа не может отпускать грех» или «Папа не может отменять никакие наказания, кроме тех, что наложил сам», то в совести целой нации это – словно озарение молнией, это громом прогремевшие слова, и Церковь св. Петра начинает колебаться под их ударами. Там, где Эразм и его последователи шуточками, издевками, критикой пробуждают внимание у людей духа, не проникая, однако, в область страстей масс, Лютер единым ударом достигает самых глубин чувств народа. За каких-нибудь два года он становится символом Германии, трибуном всех антиримских, национальных устремлений и требований, концентрированной силой всего сопротивления.

Такой чуткий и любопытный до всего, что творится вокруг, Эразм должен бы, без сомнения, очень быстро узнать о деятельности Лютера. Собственно, ему следовало бы радоваться, ибо появился союзник в борьбе за свободное богословие. И поначалу мы действительно не слышим со стороны Эразма в адрес Лютера ни слова упрека. «Все честные любят прямодушие Лютера», «конечно, доныне Лютер был полезен миру» – в таком благожелательном тоне сообщает он своим друзьям-гуманистам о деятельности Лютера. Но вот уже первое сомнение настораживает дальновидного психолога. «Лютер многое и прекрасно и убедительно осуждал, – и далее с уст Эразма слетает легкий вздох, – но как хорошо было бы, если б делал он это более сдержанно». Деликатный, внимательный человек инстинктивно чувствует опасность в слишком пылком темпераменте Лютера; настоятельно предостерегает он его от столь грубых выступлений: «Мне кажется, что умеренностью можно достичь большего, чем неистовством. Именно так Христос покорил мир». Не слова, не тезисы Лютера беспокоят Эразма, а только лишь интонация выступления, акцент демагогии, фанатизм во всем, что Лютер говорит, пишет и делает. По мнению Эразма, богословские проблемы подобного рода лучше обсуждать спокойно в кругу ученых, vulgus profanum следует держать в стороне от академической латыни. Богословие не кричит громко на улицах, чтобы грубо возбуждать сапожников и лавочников по таким тонким вопросам. По мнению гуманистов, любые обсуждения перед толпой и для нее принижают обсуждаемую тему и неизбежно приближают опасность «смуты», восстания, возмущения народа. Эразм ненавидит агитацию любого рода, любую пропаганду, он уверен, что правда сама пробьет себе дорогу, сил у нее на это достанет. Он полагает, что познание, однажды переданное словами миру, должно далее утверждаться чисто духовными путями; ни одобрение толпы, никакие организованные усилия не смогут сделать сущность правды более справедливой, более действенной, чем она есть. Человеку духа требуется лишь установить и сформулировать правду и ясность, бороться за них ему не следует. Таким образом, не из зависти, которую противники Эразма вменяют ему в вину, а из честного страха, из чувства духовно-аристократической ответственности наблюдает недовольный Эразм, как за бурей слов Лютера тотчас же поднимается ввысь чудовищный столб пыли народного возмущения; «Если бы только он был сдержаннее», – вновь и вновь повторяет Эразм свою жалобу на не умеющего и не желающего владеть собой человека, его гнетет тайное предчувствие, что высокое духовное государство bonae litterae[45], науки и гуманность не смогут противостоять урагану такой сокрушительной силы. Но пока еще Эразм и Лютер не обменялись ни словом, пока еще не говорят ничего друг другу два самых сильных, самых значительных деятеля немецкой Реформации, и это молчание постепенно становится заметным. У Эразма, осторожного человека, нет никаких причин входить в личный контакт с человеком, поступки которого непредсказуемы, Лютер же, чем сильнее его убеждения толкают в бой, тем все более скептично относится к скептику Эразму. «Человеческие дела значат для него больше, чем божеские», – пишет он об Эразме и очень точно обозначает этим дистанцию между ними: для Лютера важнейшее на земле – религия, для Эразма же – гуманизм.

вернуться

44

Доктор богословия (лат.).

вернуться

45

Прекрасной литературы (лат.).

18
{"b":"843175","o":1}