Мастер послал в бой королевского пехотинца. Олег передвинул на одну клетку солдата, стоявшего у коня на правой стороне доски.
– Каро-Кан! – каркнул профессионал и кинул на подмогу своему выступщику ферзевую пешку. Поинтересовался снисходительно: – Вы, очевидно, поклонник таланта Михаила Моисевича?
– Угу, – кивнул Олег. – Ботвинник – мой кумир.
– А вы в курсе, что чемпион мира не жалует блиц?
– Мы с ним на эту тему не разговаривали, – ввинтил Олег пилюлю.
Мохнатые брови мастера ушли под поля шляпы. Он начал зажим позиции соперника по всем правилам искусства. Но Олег легко швырял слонов, отправлял коней в скачку, двигал ладьями, жертвовал пешками. Темп, темп, темп – словно на беговой дорожке, когда он в отлаженном ритме преодолевал один за другим барьеры.
Флажок мастера подвис на кончике минутной стрелки. И тут Олег увидел то, к чему вела дело соломенная шляпа – через пару ходов его черному королю будет мат. Он закрылся от угрозы последней уцелевшей фигурой и от души прихлопнул кнопку часов. Удар десятиборца был такой силы, что внутри хронометра гуднули пружинки-колесики. Флажок мастера рухнул!
Витюня радостно возопил:
– Время!.. Файбисович, вы просрочили время!
Олег встал, сгреб выигрыш и сунул Витюне в нагрудный карман. Напоследок он бросил раздосадованному мастеру:
– Извиняюсь, я сегодня не в форме, не то бы мы продолжили блиц на равных. У меня есть кабинетная заготовка в «сицилианке», но, очевидно, придется подождать другого раза…
Покинув павильон, он сердито поинтересовался у Витюни:
– Тут нигде поблизости нет бильярда или ринга? А то я давненько не держал кия в боксерских перчатках…
Но восторг Иванова-Костакиса это не остудило:
– Я знал, что вы все можете! Mens sana in corpore sano – в здоровом теле здоровый дух, как говорили совершенно справедливо латиняне.
– Сила есть – ума не надо, – напоследок уколол Олег. – Хватит испытаний духа и тела. Хочу к бабушке!
Он кивнул сухо, коротко, как школяр, которому надавали столько уроков, что ни выучить, ни просто запомнить сил не было, да и желание иссякло окончательно.
И все-таки ему стало жаль человечка в тюбетеечке, ухлопавшего на него пару дней своего отпуска просто так, по доброте души.
– Я завтра, если бабушка достанет билет, отчаливаю, – смягчился Олег, видя, как вытянулось и побледнело сухонькое личико Витюни. – Даже и не знаю, как благодарить… ну, тебя… Ты столько показал…
– Завтра?.. Уже?.. – И столько нарождающейся тоски провибрировало в этих словах, что даже не самый смысл риторических полувопросиков пробрал Олега до холодка под ложечкой, сколько их эмоциональная окраска, открывшая ему, какая печальная истома хлынула в сердце Витюни. – Ты же студент… У вас каникулы… Ну почему так быстро… Олег! – Витюню вдруг осенила догадка: – Сейчас такие очереди за билетами!
Но Олег не позволил ухватиться за эту соломинку:
– Ты не знаешь моей бабули. У нее все схвачено и повязано.
– Я провожу вас? – как милостыню, попросил умоляюще Витюня.
– Завтра?
– Сейчас. И завтра тоже…
У афиши с «Коньком-горбуньком» Олег притормозил и указал Витюне на видневшееся в проеме арки окно бабушкиной квартиры:
– Вот моя деревня, вот мой дом родной…
Он протянул руку. Прохладная Витюнина ладошка спряталась в его лапище и принялась таять в прощальном пожатии, словно льдышка. Почему-то шумнуло в ушах, словно проехал трамвай. «Переутомился, однако», – отметил привыкший к спортивному самоконтролю атлет.
– До завтра…
– Пока!
Витюнина рубашка-распашонка долго белела на тянущейся в гору улочке, пока наконец он не свернул в проулок и пропал из вида. Олег качнул головой, освобождаясь от наваждения ласки и доброты, пропавших вместе с исчезновением маленького феодосийца, и нырнул под арку. К бабушке, к ужину, к лежащему на столе железнодорожному плацкартному билету, к раскладушке, понесшей его по волнам ярких сновидений, в которых калейдоскопом крутились бирюзовое море и каменный Макс Волошин, клацал клешнями черный крабик, громыхал на каменистой дороге автобус-пылесос, орали чайки, качались водоросли, тетка в белом платке выносила из хаты огромное колесо сыра и выкатывала бочку «Сильванера», а над всем этим хаосом ангелоподобно парил человечек в шитой бисером тюбетейке и белой распашонке. Потом этот калейдоскоп померк, и юноша окончательно провалился на дно бескартинного забытья.
Феодосийская ночь молчаливо берегла сон атлета. Одна бабушка Мария шептала молитвы, просила у Бога удачи внуку, а пуще того – чтобы не сломал руки-ноги на стадионе. «Весь в мать, – вспоминала она старшую свою дочь Нину. – Вот уж сорванец была, чище любого мальчишки». Припомнилось, как в Москве на Курском вокзале дочка незаметно вцепилась в запасное колесо такси и так бы на нем и уехала, не заприметь шестилетнюю нарушительницу милиционер. Раньше-то на каждом перекрестке регулировщики стояли. Засвистел – «эмка» остановилась, сняли беглянку.
Бабушка встала, подошла к раскладушке, поправила свесившуюся простыню. На нее заструился жар юного горячего тела. «Как кипяток… Уж не заболел ли…»
Ходики на стенке отстукивали секунды, за приоткрытым окном цвинькала монотонную песенку цикада. В торговом порту погромыхивал кран, не слышный днем.
Бабушка улеглась, сотворила еще одну молитву – главную – своей тезке деве Марии: «Спаси и сохрани!..» И забылась чутким сном.
Утром чуть свет под окном раздался тоненький тенорок:
– Олежа… вставай…
Прощальное купание в море прошло по тому же сценарию, что и раньше. Как будто и не предстояло расставание, как будто их ждали новые походы и Витюнины причуды. Огромность Бытия охватывала порой с такой силой, что Олег чувствовал, как вращается Земля, буквально вырываясь из-под ног. Хмель Жизни, настоянный на черноморском спрее, кружил голову сильнее молодых «сильванеров» и «саперави».
Скорый «Феодосия – Москва» отходил в полдень под звуки марша «Прощание славянки». Музыка бодрила, сулила новые победы. Легкая грустинка убытия исчезла за станционной рельсовой неразберихой, из которой поезд неспешно выпутался и покатил в степь, на полынный Джанкой, а за ним – на болотистый зловонный Сиваш. И дальше – на север, прорезывая украинские черноземные раздолья, – в столицу. А там уже самолетом – на Дальний Восток.
В сумке, рядом с пакетом бабушкиных пирожков и плексигласовым «девятым валом», умостилась большая витая раковина моллюска-аргонавта, подаренная на прощание Витюней. Молочно-сиреневый перламутр был нежен, хрупок и не по размеру воздушно легок. Если приложиться ухом к раструбу и затаить дыхание, появлялось ощущение шумящего прибоя.
– Там есть и мой голос, – сказал, вручая раковину, Витюня.
– Я тебя обязательно услышу, – пообещал Олег.
Дома, когда минула летняя соревновательная запарка, Олег написал бабушке о своих делах, о новых победах и рекордах. Успокоил: «Травм особых нет. Не бери, бабуля, в голову…» В конце письма поинтересовался, что слышно об Иванове Викторе Борисовиче.
Через полмесяца пришел ответ. Мария Ефимовна отписывала, что пока здорова согласно своим годочкам. А вот Виктор Борисович приказал долго жить: сердечная недостаточность доконала. Похоронили Иванова на старом греческом кладбище, она была на могилке, в его склепе родовом, цветы положила от себя и от него – Олега то есть.
Первым чувством, которое испытал Фокин при этом известии с того края страны, была отнюдь не естественная в таких случаях жалость. Вовсе нет! Он даже удивился нахлынувшему краской на щеки щемящему стыду. Да, ему стало вдруг стыдно себя самого – самоуверенного и черствого в своей молодой силе. Иванов прилепился к нему, как пожелтевший и высохший листок в осеннюю непогоду и слякоть пристает к коре могучего дерева, не желая падать в грязь и небытие. А он едва ли не стряхнул походя эту беззащитную кроху жизни. Мог бы согреть дыханием, обсушить от небесной влаги. Хотя бы на недельку дольше. Ведь Витюня просил его побыть еще недолго в Феодосии. Не задержался. Не побыл. Не согрел… Хорошо еще, что стыд не перешел грань, за которой он превращается в ипостась вины. Той самой блоковской вины, в которой заключена истина.