— Так и живем. — Сказал и тяжко вздохнул. — А вы в самое логово нечисти идти собираетесь. Жалко нам вас, хорошие вы люди, пропадете почем зря.
— Пустое сказываешь. — Возмутилась леди Гильда. — Витязю ли Небесного Кролика, всякой нечисти бояться. У него, вот, амулет есть, реликвия всесильная. — И, сняв с шеи Сигмонда талисман, подняла вверх, всем показывая. — Смотрите, лапка Зверя-Кролика!
Общий, благоговейный вздох прокатился по залу трапезной, всех находившихся охватил священный трепет. Конечно, как они, лапотные, не подумали, кому ужасти эти сказывали, кого стращать намеревались! Самого лорда Сигмонда, с лапкой Кролика у сердца! Что ему эти мужицкие страсти, ему не то, что ведьмы с колдуньями, ему сам Сатановский вепрь, так, плюнуть да растереть.
— Витязь, защитник ты наш! Может управишься, когда на то твоя воля, со скотиной злобной! Нету нам от нее житья!
— Не досуг витязю вашими глупыми крестьянскими делами заниматься. — Неожиданно сердито заявила Гильда. — У лорда-то, чай дела и поважнее найдутся, чем за свиньями гоняться.
— Эх, опять не подумавши глупость брякнули, — приуныли бесхитростные поселяне. — Опять свою дурь дремучую выказали, невежды, неучи. Одно слово — лапотники.
С тем, в затылках почесывая, помалу и разошлись, каждый к себе домой.
* * *
Сатановская пустошь встретила путников тревожной горечью полыни, болезной желчностью сурепы, унылостью полей, лебедой да овсюгом покрытых, давно не паханых, не бороненных. Дороги позаросли травой. Среди крапивы да диких кустов, в силках плюща, чернели остовы печных труб, да на погостах изгнивали покосившиеся надгробья. Молодая лесная поросль, юным напором, глушила остатки фруктовых садов, да нелепо торчал одинокий колодязьный журавель над зловонным провалом забытого колодца.
Запустенье. Разруха.
Первыми насторожились чуткие волки-Ингрендсоны:
— Каб кто кричит в лесу.
Вскоре и Сигмонд услыхал приглушенные лесистой далью звуки. Двинулись на них. Миновав редколесье, отряд вышел к склону холма, теперь было ясно — кричит человек. Вскоре увидали и человека. Сидел тот на пагорбе, уцепившись за верхушку сосны и хрипло звал на помощь.
— Ой, люди добрые! Ой, спасайте!
— Ишь, бедняга, умаялся. Глотку, оручи, охрипил. — Щерясь усмешками, говорили гридни друг другу. Старший Ингредсон, подявши взгляд к мужику:
— И давно так кукуешь?
— Ой давно, браток. Ой сил моих больше нету! Спасайте, люди! Не покидайте головушку забубенную на воронье уедение!
А вороны, и вправду, уже на соседних соснах нетерпеливо по веткам ерзали, головами вертели, поглядывали на страдальца жадным взглядом нехорошим.
— Так слезай, тут невысоко. Не робей, лапотный.
А поселянин и дальше, хрипом и пеной слова исторгал, голосил сердешный: — Милости молю! Милости! Сымайте, Бугха благостного ради! Сымайте-е-е!
— Да на кой ляд нам тебя снимать лезть, корячиться? Сам слазь, человече, не дите, чай.
Человек, однако, слезать если и намеревался, то не был в состоянии.
— Спасайте, братцы, руки чертовы ветки отпущать не хотять.
— С чего бы это? — Недоумевали Ингрендсоны.
— Шок. Физиомоторный стопор. — Коротко но непонятно изрек Сигмонд. И продолжил уже доходчивой командой, — рубите сосну, только аккуратно, чтоб потихоньку падала.
Рубить, впрочем, нужды не было, и так сосенка кренилась, свежевырванные ее корни, измочаленными пучками торчали из земли. Согнули деревце, дотянулись до мужика. Тот ветку все же не отпускал. Обломали ее. Так бедняга и сидел с сучком в руках, хлебал вино из фляги, сердобольно Гильдой к его губам, запекшимся, приложенной. Малость оклимался и поведал о своей беде, что случилась в дикой Сатановской Пустоши.
А вышла вот такая история. Попутал его кум пойти в эти места гиблые сурков, куропаток набить. Божился, что не раз уже хаживал, знатнао охотился, с большой добычей домой возвращался. А пустошь, вовсе не как уж и страшна, как глупые люди болтают. Все байки это, дурными бабами выдуманы, все брехня. А правда, что в диких этих землях безлюдных, дичи не меряно, да жирной, упитанной. Только успевай стрелы метать. И вот он, кум, опять тудыть собрался, с компанией или без, но все едино на промысел подастся.
Эх, была-небыла, пошел с дуру за кумом. А охота в этой земле проклятой, и впрямь, отменной вышла. Зверья много, сытые сурки, мало, не под ногами шастают. Много дичи набили, довольные сели отобедать.
Каб не тот обед, может все и по-другому бы обернулось. Да захватили кумовья по доброй фляге пенной, самолично изготовленной, травами приправленной, чистой и крепкой. Отобедали сурка изжаривши, хлебушком заедаючи, пенной запиваючи. И так после этой пенной смелость в душе забурлила. Такое геройство, что вовсе уж пустошь отнюдь страшной не казалась. Наоборот, казались они себе грозными да непобедимыми. И стыдобно стало домой возвращаться, с добычей такой детской. Захотелось трофея взрослого, что б перед женами небрежно кинуть, чтоб соседи от зависти затылки зачесали. Чтоб по селу, да по окрестным деревням молва пошла, какие они с кумом славные добытчики.
А на ту беду что-то за кустами заелозило, зачавкало, затупотело. По уму, надо бы было за костром затаиться, огонь, он дикого зверя пугает. Да подвела пенная зараза. Сами, на свою же беду, попхались через кусты добычу охотить. Сами головы в петли позасовывали, да своими же руками и позатянули.
— Эх, дык растудык. — Огорченной скороговоркой косноязычил непутевый бедолага. Чесал шею сосновой веткой. — От енто таки делы.
По его рассказу выходило, что увидели кумовья на полянке здоровенного секача. Пасся тот, рылом землю ворочал, корешки жевал. Ну и жевал бы на радость. Так охотнички, с пьяных глаз, и не укумекали, что не свойский кабанчик кастрированный по диким землям бродит, а сам Сатановский Вепрь перед ними. Выстрелили в него из луков.
Ну, какая стрела, паче охотничья, на сурков налаженная, таковенного зверюгана взять-то может? Одна по боку проскользом свистнула. А вот вторая, етить ея душу, в самый лыч попала, рыло шелудивое оцарапала. Ох, и воззлился же боров! Осерчал лютой злобой, щетину надыбил, по сторонам зеньками злющими поводил, заприметил обидчиков, ну галопом, аж земля-матушка загудела. На поселян накинулся.
— Я, — продолжал жалиться незадачливый поселянин, — токи и помню, как бег, ног не чуя, а опосля — вжик, и уже на самой верхотуре сосны сидю, а унизу боров кума мнет. Истоптал в грязь, и к моей сосенке посунулся. Потолкал рылом, нет, крепко деревце, не свалить. Зачал тоды корни подрывать. Споро роет, стала уж сосенка качаться. Я, трясусь как причинный, с белым светом прощаюсь. Да тут, на счастье мое, собаки задичалые набежали. Пнулись с дуру на Вепря. Так тот, сей же миг, двоих ухайдокал, только кишки по кустам размел. Остальные, давай наутек. Да не тут-то было, зверюга в догон помчался, кончать их, шелудивых. Запамятовал, знать, про меня, боле не воротился.
— Я было слазить, ан нет, руки-то ветку жмут, не пущают. И усе. Сидю кукушечкой на веточке, ни пру, ни ну, ни кукареку. Слава милостивому Бугху, ты витязюшка, на мое спасение подоспел, вызволил. Живот мой от злой кончины уберег.
Гильда слушала эту историю, явно довольная. Говорила, к черносошному, по высокородному, с небрежением: — Ведал бы витязь, что ты, дурачина, Вепрем польстился, вовек бы тебя с древа смолистого не сымал. До кончины дней своих куковал бы на сучке, реповый мешок, вороновья сыть.
Вслед Гильде, Ингрендсоны, в бороды посмеиваясь, и себе давай незадачливого подначивать:
— Ить, чо произмыслил, деревенщина лапотная, беспортовщина сирая — Сатанского Вепря имать. А с похмелуги то хоть в корыто гляделси? Не блевалось, часом? Нешто рожей вышел, геройские геройства такие учудохивать? Женилкой ишо скудной возрос, а тоже, харей чухонной, да в калашный ряд попхался. Богатырь Аника-воин, на сосне сидючи воет.
Так смеялись дети Северного Ветра и присмеивалмсь: — А ну-ка, давай, братва, его во-он на ту сосень запихаем. Та повышее будет, пущай тама кукаеть. Воронье то-то, еть, клевалы попосвешивали, с голодухи пообохлякивали, надысть, нам братушки, холопье Хьюгин-Воронское подовольствовать, подношеньем сыротельным попоподчевать. Чай тогда его милость, пообрадуетси, нашими мясами-то попобрезгуетси.