Моя жизнь в искусстве
Этот кот — не придуман. Он прибился к съемочной группе, вместе с которой я полтора месяца прожил в небольшом городке. До самого окончания съемок он был с группой неразлучен. Рассказывали, что, когда, закончив работу, киношники уехали из городка, кот страшно тосковал. А затем бесследно исчез.
Артистической натурой я себя с самого детства ощущал. Изящество, оно у меня врожденное. И этот, как его, сексапил. Чего-чего, а уж насчет женщин я всегда был в полном порядке. Бывало, погляжу на какую-нибудь подольше, не мигая — все, моя.
Взять хотя бы жену полковника. Полковник только за дверь — як двери, голос страдальческий подаю! Она откроет, меня увидит: «Ах ты, мой маленький! Ах ты, мой бедненький! Иди скорей сюда!..» Ну, меня дважды просить не надо, скорбно так погляжу, на ходу уже для пущей жалости мяукну — и сейчас на кухню, где такой аромат упоительный, что на помойке и не снилось. Сижу у полковничихи в тепле, рыбку наворачиваю, колбаску, а то она мне сметанки даст — хорошая сметана, рыночная — ну, я, натурально, глотаю торопливо: мол, видишь, хозяйка, голодной жизнью живу, мол, дай тебе Бог здоровья. А она на меня глядит умильно, приговаривает: «Ах ты, мой бедненький! Ах ты, мой голодненький! Заморил червячка?» «Заморил!..» Налопаюсь так, что уж и соображать ничего не могу, глаза сами жмурятся. Ну, подойдешь к ней, у ног потрешься, она и вовсе размякнет, на руки возьмет. Она молодец, полковничиха, небрезгливая. Ато ведь другие, бывало, накормить-то накормят вроде, а потом сразу: «Ну, брысь, пошел! Может, у тебя блохи!..» Зачем же, думаю, именно блохи? Гадость такая. Я не люблю блох. У нас во дворе, конечно, есть, которые опустившиеся, но я этого не позволяю, чтоб блохи. Ну, и полковничиха не опасалась, не оскорбляла подозрениями. Сядет на диван с книжкой или вязаньем, а меня к себе под бок. Санаторий!.. Ну, полежишь, покемаришь, потом, конечно, на пол спрыгнешь. Она: «Ты проснулся, Гриша? Ах ты, Гриша, Гриша!» (Это меня зовут так — Гриша. Кто назвал, не знаю, но без большой фантазии.) Между прочим, полковника тоже Григорием зовут. Не люблю его! Как-то приходит домой, а хозяйка меня выпустить не успела. Ну, он, натурально, в крик: «Это что такое? А ну, марш! Чтоб духу не было!» И еще ногой топнул. Чистый Наполеон. Ну, я для вида ужас изобразил — и вниз по лестнице. И — во двор!
А двор — это только так говорится: это же целый мир, это прерия и джунгли! Два дома — один жилой, где полковничиха живет, другой — общежитие техникума, а между ними пространство громадное, где и газон и кусты, и площадка детская, и гаражи и сарай, и куча песка, и лужи, и тут же под навесом помойка. А за общежитием — дорога, и там машины ходят и автобусы. Вот папаша мой, говорят, там под автобус и попал. Погнался за чужим котом — и под колеса… Я сам-то не помню этого, мал был. И мамашу не помню… Во дворе вырос.
Конечно, у домашних кошек жизнь спокойная, пристроены. Но только если кто на свободе вырос — он ее ни на что не променяет. Я во дворе — дома. Во дворе у меня все свои, знакомые. Атмосфера дружественная. Правда, в детском возрасте собак боялся. Так ведь, натурально, выскакивает откуда-то: несется прямо на тебя со всех ног, гавкает, слюну роняет. Мол, глядите все, сейчас я ему!.. Ну, по малолетству, конечно, опасаешься. Теперь-то один смех глядеть на этих псов. Он к тебе подскочит, а ты припадешь к земле, шерсть вздыбишь, зашипишь — ну, он, если поумней, тявкнет пару раз для проформы, да и отстанет. А которые оголтелые, вроде Тузика, то или по морде ему лапой, или вспрыгнешь куда повыше, на сарай там или на дерево, и сверху ему внушаешь: «Балбес ты, бестолочь. Прихвостень хозяйский…» С утра, если солнышко, я на крыше сарая, там у меня солярий. А если дождик, то в подвал общежития, там всегда трубы теплые. Погреешься, дождик переждешь — и снова во двор.
Ночью, бывало, заберешься в кусты, воздух — свежайший, запахов миллион, кажется, даже луна пахнет. А сам себя чувствуешь ягуаром, и до того хорошо, аж петь охота! Ну и запоешь! Запоешь — и из травы тебе, скажем, эта беленькая с черными ушками подпевает. Так распоешься, что и время позабудешь. Помню, как-то вот так душевно музицировали — вдруг дядька голый на балкон выскочил:
— Вот сукины коты! Поймал бы всех да кастрировал!
Не скажу, чтоб эта мысль мне сильно понравилась. Искусство кастрировать нельзя. Но, невзирая на подобных реакционеров, жил я хорошо, а главное — спокойно.
До того самого дня.
Август у нас хороший месяц. Тепло, людей во дворе мало, общежитие и вовсе пустое, потому что каникулы, на помойке все свежее, с витаминами. Я в августе поправлялся обычно.
В тот день, помню, лежу на крыше сарая. Время — к вечеру, солнышко ласковое, разомлел, лапой лень шевелить, хотя воробьи наглые перед самым носом скачут. Дремлю, и разное хорошее снится — полковничиха, сметана, и все это с запахом потрошков.
И вдруг по нервам:
— Гау! Гау-гау!
Открываю глаз, вижу — несется Рыжий как угорелый в сторону общежития, а за ним два этих придурка. Тузик и Смелый. Я сперва подумал. Рыжий развлекается. (Рыжий — это дружок мой, тоже безотцовщина.) Он их вечно раздразнит — и бежать. Потом вижу, нет, не за ним они бегут, а с ним вместе, и еще мальчишки бегут с воплями туда же, к общежитию, и взрослые торопятся. Ну, сон — как рукой, вскакиваю на лапы, с сарая скатываюсь и — туда!
И вот вижу: с той стороны общежития, где вход, стоит толпа народа, и все в одну стороны глазеют. Пробираюсь быстренько в первый ряд. Рыжий уже тут, стоит озадаченный. Псы тоже здесь, тоже от удивления пасти раззявили. Над входом в общежитие ворона знакомая сидит на карнизе. Крыльями хлопает, каркать не решается. А перед общежитием стоят три больших автобуса, один маленький и две легковые машины. И на всех одинаковое слово написано. Ну, систематического образования у меня нету, но буквы разбираю: «Г-о-с-к-и-н-о». Только успел прочитать, как из автобусов высыпались люди и принялись вытаскивать разные ящики, коробки, чемоданы и всякие вещи. При этом у всех поголовно в зубах были сигареты, и, не выпуская их изо рта, они все восхищенно выкрикивали: «Какой воздух! Какой чудный воздух!»
Через пять минут травы из-под окурков уже видно не было.
Не успел я удивиться по-настоящему, как меня чуть не убило тяжеленным ящиком, который грохнулся рядом со мной. И тут же кто-то стал орать на того, кто этот ящик уронил, а тот, кто уронил, стал орать, что он не потерпит, чтобы на него орали, а потом подскочил третий и заорал, чтобы они оба перестали орать. Потом они все вместе схватили ящик и потащили в общежитие. А остальные продолжали бегать, суетиться и выкрикивать: «Какой воздух!»
Рыжий ко мне поближе подобрался:
— Во дают! Ты такое видал?
Я такое видал один раз в жизни, когда мы с полковничихой смотрели телевизор, и она мне сказала:
— Смотри, Гриша, это налетела банда батьки Махно.
У этой банды тоже оказался свой батька, только он был без нагана, зато в бархатном пиджаке и с плоским чемоданчиком. И как только он из машины вышел, остальные кинулись к нему с криками, и я подумал, что сейчас они разорвут его и затопчут. Но бархатный открыл рот и сам заорал так, что ворона свалилась с карниза замертво. Он орал, что не желает слушать никаких претензий, что у него тоже комната без сортира, хотя он тридцать лет на студии, что комнаты с удобствами только у режиссера и артистов, что пускай они все ему скажут спасибо и за это общежитие, что все хотят сесть ему на голову, но он не позволит никому сесть ему на голову. После этого он спокойно вытер лысину плат ком и пошел в общежитие. А из легковой машины вылезли еще двое — один маленький, черный, лохматый, а второй в кепке, со скучным лицом.
И маленький закурил и сказал:
— Какой воздух, а? Потрясающе!
Скучный тоже закурил и сказал: