Вскоре началась подготовка к семидесятилетию Рублевского. Его именем были названы законченная им школа с уклоном, таежный поселок и астероид небольшого диаметра. Про Рублевского говорили в киножурнале «Новости дня». Поэты, державшие руку на пульсе времени, написали о нем стихи. Поэты не державшие написали тоже. Прибыли делегации, представляющие самые широкие слои. Потом был банкет.
В этот день в глазах Рублевского было заметно какое-то странное выражение. Во время произнесения тоста представителем Шведской королевской академии он исчез.
Первым заметил его исчезновение папа.
— Вконец распоясался! — произнес папа, тряся безволосой головой.
— Это кончится колонией! — откликнулась мама, поправляя проводок слухового аппарата.
Рублевского стали искать, но его нигде не было. Поехали домой. Всюду было пусто, только в детской комнате горел свет. Люди вошли.
Академик, двукратный олимпийский чемпион, лауреат премий и конкурсов, почетный гражданин трех европейских столиц, заслуженный тренер, народный художник и президент общества дружбы с республикой Неландией сидел в деревянном манежике и складывал башню из разноцветных кубиков. Вокруг юбиляра валялись погремушки. Рублевский счастливо улыбался, и его можно было понять.
1974
Сплошной лелюш
Вызывают меня и говорят:
— Пойдешь завтра членом жюри, кинофильмы оценивать.
Я говорю:
— Не пойду. Я только что выставку служебных собак уже открывал.
Они говорят:
— Собаки собаками, а об киноискусстве тоже проявляется большая забота.
Я говорю:
— Ребята, мне втулки точить надо. И потом образования у меня не хватает.
Они говорят:
— Мало ли у кого чего не хватает! Главное, нутро у тебя здоровое. Ты не бойся, там еще одна с ткацкой фабрики направлена. У нее опыт есть, она конкурс виолончелистов судила.
Ладно, прихожу в указанное время в назначенное место. Все уже в сборе. Мужики все в замше, женщины — в париках, ткачиха — в юбке. Со мной все — за руку. Потом главный подходит, тоже за руку.
— Вы, — говорит, — с шарикоподшипникового?
— Ну, я, — говорю.
— Надо вам будет, — говорит, — высказать мнение по поводу новой картины «Судьба Антонины».
— Ясно, — говорю. — Мнение мое — положительное!
Он говорит:
— Обождите…
Я говорю:
— Тогда — отрицательное!
Он говорит:
— Не волнуйтесь. Тут, в общем, такое правило, что сперва надо посмотреть.
Ну, стали все перед экраном рассаживаться. Парик — замша, парик — замша… Я рядом с ткачихой сел. Только свет погасили, чувствую — ткачиха хорошая.
И началось кино. В смысле — цирк!
Потому что кто кого играет — не понять. Звука нет, одна музыка. Изображение, правда, было. Но не цветное, а черно-белое. Причем белого мало. А потом и черное пропало.
Как оно пропало, одна замша и говорит:
— Это же надо, какие съемки! Прямо Лелюш!
И все вокруг тоже:
— Какой Лелюш! Какой Лелюш!
И ткачиха мне тоже:
— Какой нахал!
Я ей хотел сказать, что я ни при чем, просто съемки такие — не видишь, куда руку кладешь…
Тут как раз снова изображение появилось. Только зря оно появилось, потому что звук пропал. Тут какой-то парик опять говорит:
— Это ж надо, какой монтаж! Прямо-таки рука Феллини!
И все опять:
— Рука Феллини! Рука Феллини!
И ткачиха мне опять:
— Это ваша рука?
Я говорю:
— Сказали же, рука Феллини.
И тут — бац! Пленка оборвалась. На самом интересном месте! Ну, свет зажгли — оказалось, это не обрыв пленки, а конец фильма. И всё жюри сидит как бы потрясенное. И я со всем жюрём тоже сижу вроде бы потрясенный.
И вот встает главный и говорит, что только что мы увидали интересный фильм самобытного мастера и надо об этом фильме поговорить и поспорить.
Ну, встает первая замша и начинает спорить, что ему тут сидеть было очень волнительно, потому что он тут увидел манеру Пудовкина.
Я ему хотел сказать, что, во-первых, не Пудовкин, а Пуговкин. А во-вторых, где он тут его видал? Я лично не видал.
Но тут встает второй, только не в замше, а совсем лысый, и говорит, что ему, наоборот, очень волнительно. Но не потому, что тому было волнительно, а потому, что он тут почувствовал Эйзенштейна.
Ну насчет Эйзенштейна — это я понял. У нас на участке его однофамилец работает; Гуревич. Так они все поговорили и поспорили. Снова встает главный и говорит: —А теперь, товарищи, хотелось бы заслушать мне ние общественности с шарикоподшипникового завода, для которой мы и создаем все наши произведения.
Тут ко мне все обернулись, смотрят, вроде бы им жутко интересно, что же я про ихнее кино скажу. А мне это и самому интересно.
Ну, вынимаю свою бумагу и говорю, что наш участок план по втулкам в прошлом квартале перевыполнил! И в этом тоже успешно претворяет. Чувствую, что они все жутко волнительно. Читаю дальше, про себестоимость, потом говорю, что ихнее произведение оставило во мне неизгладимый след. И что особенно взволновал меня образ Антонины, который воплощает в себе…
Чего он воплощает, я сказать не успел — входит в зал какой-то парень и что-то на ухо главному шепчет. И тот встает и говорит, что всем им бесконечно важна моя оценка образа Антонины, но только механик извиняется, потому что по ошибке вместо Антонины прокрутил нам кино из жизни вирусов, И потому, говорит, давайте сперва все ж таки посмотрим настоящую картину, а потом товарищ с шарикоподшипникового продолжит свой глубокий анализ.
Я сперва хотел сказать, что за один отгул два раза анализировать… А потом раздумал: кино-то бесплатно тоже не каждый день…
Ну, опять свет погас, музыка пошла, скрипочки… Замша опять бормочет:
— Ах, Феллини! Ах, Антониони!
А я рядом с ткачихой сижу мне это все сплошной Лелюш.
Лишь бы пленка ни рвалась.
Экскурсант
Меня тетка все к себе на дачу звала: приезжай, свежий воздух, опять же на огороде поработаешь.
Ладно, уговорила.
В выходной надел джинсы старые, футболку, поехал. По грядам поползал, в озере искупался, дров тетке наколол. Тетка, молодец, за ужином — как положено. By, я принял под грибочки, с утра еще настроение улучшил. Спасибо, говорю, тетка. Будь здорова.
Иду на станцию, сажусь в электричку, еду в город.
Приезжаю. На вокзале — давка, все с чемоданами, с узелками, Многие трезвые. Поносило меня по перрону, помяло и на привокзальную площадь выбросило. Прямо к автобусу. Но не к нашему, а к интуристовскому. Их сейчас в городе тьма. Понятно, летний сезон. За границей сейчас только наши послы остались, а все иностранцы — здесь, под видом туристов.
Пробираюсь мимо ихнего автобуса к своему, как вдруг налетают на меня человек тридцать, обступают, по плечам хлопают, «Джек!» кричат.
— Вы чего говорю ребята? Лишнего взяли, что ли?
Они не слушают, орут, жуют, все, как я, в футболках старых, джинсы заплатанные — сразу видно, из зажиточных семей народ, бурила.
Я только рот снова раскрыл, как из автобуса еще одна выскакивает. Тоже вся в джинсах, но уже без заплат — переводчица, значит.
Тоже «Джек!» кричит, ко мне подскакивает и по-английски шпарит. Ну я вспомнил, чему меня в школе учили, и на том же английском отвечаю:
— Данкешон!
На всякий случай перевожу:
— Чего прицепилась?
А она с улыбочкой:
— Да-да, — говорит, — я очень рада, что вам нравится наш язык, но только пора ехать в отель.
Эти все услыхали, тоже закричали: «Отель, отель!», меня в кольцо и — в автобус. Переводчица впереди уселась, а остальные иностранцы — кто куда. Кто песни поет, кто целуется, кто смирно сидит, уважая местные обычаи.
Я говорю: