6. Первые два метра
Быть могильщиком не так уж плохо. Как говорили мои новые друзья, бояться надо живых. И они были правы, потому что среди могил я чувствовал себя намного спокойнее, чем среди людей.
Моего старшего напарника – сам он предпочитал называть себя моим “партнером на балу” – звали Томеу. Он больше тридцати лет проработал на кладбище и всякого навидался. Он закопал тысячи покойников и откопал не меньше. Он беспрестанно сыпал мрачнейшими шутками, и я пришел к выводу, что на такой работе без черного юмора долго не продержишься.
Кладбищенские работники в основном не отличались религиозностью и порой так костерили небеса, что странно было, как они не провалятся немедленно в ад. Таких ругательств я еще не слыхивал. А если бы сказал что-нибудь подобное при маме, то все свои оставшиеся четыре жизни провел бы в наказание в своей комнате. Эти люди всякого насмотрелись, и со временем я тоже научился спокойнее относиться к некоторым аспектам смерти. Она перестала быть для меня табу и превратилась в занятие, за которое, кстати, неплохо платили.
Первые дни были самыми трудными. Но это почти везде так. Я увидел разные реакции на потерю близких и понял, что страдают лишь живые. В этом я и сам уже убедился на опыте.
Томеу знал всех посетителей кладбища и почти никого не щадил. Он потешался над теми, кто скорбно умолял содержать могилу в порядке и убирать засохшие цветы, хотя цветы эти появлялись там от силы дважды в год – на годовщину и в день, который Томеу называл Международным днем ханжества, то есть 1 ноября[11], когда кладбище вдруг становилось похоже на бульвар Рамблас и сотни одетых в черное людей, убитых горем, несли цветы на могилы близких.
Практически первым делом я выкопал могилу для мамы. Я не мог похоронить ее тело, его забрали горы, но я мог где-нибудь сберечь память о ней. Я похоронил кое-что из ее вещей. Драгоценности не сохранились, да их у нее почти и не было. Я взял кое-какую одежду и кастрюлю, в которой она тушила мясо. Стоило мне вспомнить ароматы, наполнявшие дом, когда мама готовила, как начинали течь слюнки. Я так по ней тосковал…
Я похоронил вещи вместе с письмом, которое написал маме. Сделал деревянный крест, вырезал на нем имя – после того как меня побили, я стал носить с собой нож.
– Какого черта ты здесь делаешь? – Томеу незаметно подошел сзади. Несмотря на возраст, он двигался как кошка.
– Я… я… – Я попытался закрыть собой крест.
– Лучше признавайся, не то позову шефа.
– Это я маме… – сказал я обреченно. Эти слова, произнесенные вслух, словно обожгли меня изнутри.
– Дай-ка посмотреть. – Взгляд Томеу смягчился, он отодвинул меня в сторону и увидел могилу и крест. – Ты выкопал два метра, как я тебя научил?
– Да.
– Несмотря на то что там нет тела?
– Да, – ответил я робко.
– Хорошо… – пробормотал он, почесывая седой щетинистый подбородок. – Но деревянный крест никуда не годится. Я учил тебя гравировать камень?
– Нет, сеньор, не учили. Но все равно у меня нет денег на каменный памятник, и…
– Я тебе не сеньор. И называй меня на “ты”. Пойдем. На складе всегда найдется плита, забракованная по какой-нибудь идиотской причине.
Мы нашли гранитную плиту. Она была почти целая, не считая сколотого угла. Просто идеальная. Гораздо лучше деревянного креста. Это уже было более достойно такого человека, как моя мама.
Томеу объяснил мне, как работать с гранитом. Я быстро все усвоил. Но когда я подошел к камню, Томеу удержал меня:
– Постой, Гумберт, постой! Хорошенько подумай. То, что высечено в камне, останется навсегда.
– Гомер, – поправил его я. Он никак не мог запомнить мое имя.
– Да, да, как скажешь… Иди домой и отдохни. Подумай, какую эпитафию ты напишешь.
– Эпитафию? Что это?
– Пф, откуда ты такой выискался? Эпитафия – это то, что ты напишешь на могиле.
– Я хотел просто имя написать.
– Кто-то пишет имя, кто-то оставляет послание, кто-то прощается, кто-то сопли пускает, а кто-то плюет… Подумай, Гумберт, подумай хорошенько.
– Гомер.
– Да-да, как скажешь. Завтра сделаем гравировку и установим плиту.
– А шефу вы не будете говорить?
– Если он не спросит, то нет.
Тот так и не спросил, и Томеу так и не сказал. На следующий день я уже знал, что хочу высечь в камне навсегда.
Полдня я провел за работой. Время от времени заходил Томеу и смотрел, как я продвигаюсь. В целом все шло неплохо, хотя старик посмеивался над моей черепашьей скоростью. Я боялся, что плита расколется или треснет. Отбитый угол внушал мне опасения.
Наконец я с помощью Томеу, не спускавшего с меня глаз, на тележке отвез памятник к могиле. Убрал деревянный крест, выкопал глубокую канавку, как Томеу научил меня, и установил камень. Закончив, я с гордостью осмотрел результат. Старик похлопал меня по плечу:
– Хорошая работа, парень. Ей точно нравится.
– Спасибо, Томеу.
Я остался один у могилы матери. Теперь мне было где говорить с ней, а ей было где меня слушать. Теперь уж ветер не унесет мои слова. Ветер… Я не мог не думать о ней даже у могилы матери. Я провел рукой по камню и по гравировке. Я простился, и мне захотелось, чтобы отец был рядом. Знаю, он гордился бы мной.
С кладбища я уходил с грустью, но и с некоторым облегчением, оставляя за спиной последнее прости, навечно высеченное в камне:
Аурора Ромеро
7 апреля 1895 – 8 января 1938
Поэзия – это ты
С того дня мы подружились с Томеу, он стал моим единственным другом. Мы никогда не встречались вне кладбища, но внутри ограды он заменял мне семью. Думаю, что мое одиночество пробудило в нем инстинкт защитника, хотя он и продолжал называть меня Гумбертом. Иногда мне казалось, что он это нарочно.
Однажды на кладбище я встретил знакомых. Моя тетушка Тереса, мир ее праху, говаривала: “Мир тесен, не больше носового платка, – а мы на нем, безусловно, сопли”. Хоронили молодую девушку, лишь немногим старше меня, умершую от какой-то редкой болезни. Потом я узнал, что болезнь была врожденной и бедняжку никогда не выпускали на улицу, так что саму девушку я точно не видел, а вот ее дядю и других родственников иногда встречал. На похоронах было много людей, все в черном, как во́роны, отдающие дань смерти.
Томеу рассказал мне, что в Древней Греции покойнику на глаза клали монеты, чтобы он мог заплатить Харону. Две монетки гребцу, что переправит тебя в царство мертвых. Но я никогда не мог понять, на кой черт нужны эти монетки потустороннему лодочнику?
Семья девушки знала и сеньора Кастело, благодаря чему шеф выделил один из лучших – предположительно – участков на кладбище. Пока я сгребал листья, ко мне подошел дядя покойной и мягко попросил сыграть что-нибудь на гитаре. Сам он никогда меня не слышал, но весь район с восторгом отзывался о моем умении выразить чувства музыкой. Мать девушки, его вдовая сестра, слышала меня не раз и послала спросить. Они застали меня врасплох, но я не мог отказать.
Вся семья собралась у могилы в окружении друзей и соседей. В основном я копал могилы для стариков и взрослых людей, теперь же пришлось для ровесницы.
Томеу был против того, чтобы я играл, говоря, что это не наша работа и не входит в обязанности. Я спорил, мы поссорились. Время и опыт учат беречь себя и ограждать от чужой скорби, но это сложно осуществить подле бездыханного тела молодой девушки и ее рыдающих родственников. Сейчас я понимаю, что Томеу хотел защитить меня от страданий, а я был так упрям, что не послушал его.
Я поспешил в главную сторожку, где хранил свои вещи. Гитару я всегда брал с собой, не желая оставлять в квартире, где даже дверей не было. Ее, в отличие от жестяной коробки с деньгами, я не мог засунуть в тайник под шкафом. А кроме того, никогда не знаешь, где и когда придется играть.
Запыхавшись, я прибежал в сторожку – не хотел, чтобы меня ждали, – и мне стало жаль гитару, одиноко лежащую взаперти, словно я мешал ей исполнять свое предназначение. Каждому в жизни нечто поручено – то, что мы должны делать просто потому, что нам это по силам. Ее долгом было петь, а моим – помогать ей.