– Береги эту книгу, ладно? – улыбнулся он.
– Ты уходишь?
– Нужно кое-что сделать.
– Что именно?
– С Рождеством, сынок. Береги маму…
Когда я открыл рот, чтобы сказать “До свидания”, они с Матиасом уже вышли на улицу.
Никогда я не забуду молчание, воцарившееся в доме, после того как дверь закрылась. Словно стены говорили, что ничего уже не будет так, как прежде. Ничего.
Отец не вернулся ни в ту ночь, ни в две следующие. Мать готова была ждать его вечно, но теперь она вынуждена была позаботиться обо мне. Из окна мы видели, как несколько человек ворвались в дом напротив и вытащили всю семью Серра, включая Ремедиос, мою ровесницу. Такое случалось все чаще. Говоря об этих людях, мать прибегала к аббревиатурам, которые я не мог расшифровать, хотя слышал их уже больше года: НКТ, ПОУМ, ВСТ, ОСПК, ФАИ[3] и еще другие, которые я не запомнил. Как было их отличить? Да и была ли между ними разница?
Но разговоры – это одно, а видеть такое у себя прямо под окнами – совсем другое. По-видимому, накануне ночью соседи укрыли у себя нескольких священников. Сеньор Серра дал им одежду, чтобы они могли снять свои сутаны и попробовать скрыться. Всех вывели на улицу и расстреляли тут же. У той самой стены, где я играл с мячом.
Думаю, в тот момент я понял, что значит война. Но более всего меня поразило лицо матери. Ее ласковое выражение, мягкая улыбка… они исчезли навсегда. Мать как будто вдруг состарилась у меня на глазах. Уже с некоторых пор ее любезность стала несколько натянутой, а после случая с соседями она даже не пыталась притворяться. Возможно, она поняла, что не сможет спасти меня, просто ограждая от происходящего. А может, поняла, что надо бежать. За несколько минут она собрала немногие имевшиеся у нас ценности, и мы покинули наш дом и нашу жизнь. Я спросил ее, когда мы вернемся, но молчание уже стало ее любимым ответом.
Следующие дни были еще хуже. Аббревиатуры – неотличимые друг от друга – забрали то немногое, что у нас было. В военное время у каждого была своя правда, и одна не лучше другой. Все прятались за названиями своих организаций, но на деле были просто бандитами с Дикого Запада. Законченные мерзавцы. Они врывались в дома, угрожая оружием, и забирали все что хотели – “именем революции”, разумеется. Мать твердила, что мы не фашисты, но поскольку у нас не было доказательств, это ничего не меняло. “Тогда почему вы убегаете?” – говорили ей. Им было все равно. Оставалось радоваться, что нас не убили.
Спустя неделю недалеко от Манрезы матери пришлось торговаться с какими-то солдатами и отдать им последние деньги, чтобы эти типчики не забрали меня в армию.
– Он еще ребенок, – умоляла мать.
По правде говоря, я был маловат ростом для своего возраста, но если мог держать в руках винтовку, то мой долг был воевать против мятежников[4]. Какое отношение имела ко мне эта проклятая война? Я даже не понимал ее причины. Хотя иногда чем меньше понимаешь, тем проще повиноваться.
Без денег мы не могли купить даже одного билета на поезд, так что шли пешком. Шли долго, много дней, с трудом держась на ногах. Мало кого в то время заботила чужая судьба, но в некоторых людях еще теплилось сочувствие. Мы спали во встречавшихся на пути деревнях, а где-то таким, как мы, все бросившим, позволяли переночевать на складе или в спортивном зале.
В Риполе нас на несколько дней бескорыстно приютила семья фермеров. У них была очень умная собака по кличке Султан. Мне всегда хотелось собаку, но родители не разрешали. То были хорошие дни, я даже нашел лохматого друга и почти забыл царившую вокруг разруху. Проявленная к нам доброта могла бы вселить в меня надежду, но я был так напуган и растерян, что надежда не пустила во мне корни.
Отдохнув неделю у семьи Жунент в Риполе, мы продолжили путь в изгнание. Франция была нашей целью. Оставалось немного, но в соседних деревнях говорили, что в горах идет отчаянная борьба за контроль над границей. Нам пришлось изменить маршрут и покинуть провинцию Жирона, чтобы попытать счастья в Лейде[5]. Мы дали огромный крюк, намереваясь пересечь долину Валь-д’Аран, перейти Пиренеи и таким образом оказаться во французских владениях. Это решение стало для меня судьбоносным.
Две недели понадобилось нам, чтобы увидеть Пиренеи прямо перед собой. А если бы не Хустино и его фургончик-развалюха, вышло бы и того больше. Он подобрал нас на дороге. Хустино был священником и ехал в Сулзону, чтобы отслужить заупокойную мессу по погибшим. Но так и не доехал. Через несколько километров нас остановили на эстакаде четверо красных солдат, им было лет по двадцать. На нас с матерью они не обратили внимания, но над беднягой Хустино поглумились от души. Не знаю, что творилось с этими людьми при виде священников. Можно подумать, он попал в шуты к дьяволу, так над ним издевались. Его раздели донага, били, унижали и оскорбляли…
К этому времени мы стали совсем другими, чем в начале пути. Мы слишком многое повидали и знали: если откроем рот, нас расстреляют вместе с Хустино. Мы с матерью молча стояли у фургона, выжидая момент, чтобы незаметно скрыться в лесу, пока солдаты, пьяные и разнузданные, продолжали измываться над беднягой. Они так увлеклись, что не заметили, как мы сбежали. Не уверен, что хоть один из них потом вспомнил, что вообще нас видел.
Если я что и понял за эти несколько недель, так это то, что самые жестокие войны ведутся в человеческой душе. У нас внутри – затопленные грязью траншеи, годные лишь на то, чтобы спрятаться от самих себя. От тех, кем мы были однажды и кем никогда больше не будем.
Мы бросили в беде хорошего человека, зная, что его убьют. Тяжело было жить с этой мыслью. Особенно мне в мои пятнадцать. Я ссорился с матерью из-за того, что она принимала такие решения за нас обоих. Но она была уже не той любезной и веселой сеньорой, что распевала арии на кухне. Сейчас ее заботило лишь наше выживание. А я был так наивен, что спорил с ней.
Через несколько дней мы взбирались по заснеженному склону в компании пятнадцати человек, искавших той же судьбы, шедших в землю обетованную – во Францию. Она была уже рядом. Я потерял счет горам, по которым поднялся и спустился. Холод был лютый и пронизывал до костей.
Мои изорванные ботинки проваливались в снег. Они не были рассчитаны на такие походы. Наш попутчик Хулиан, человек опытный, научил меня подвязывать их лоскутами ткани и набивать газетой, чтобы держать ноги в тепле.
Мать выглядела плохо. Она слабела. Ее сухой кашель, тревоживший меня все больше, сопровождал нашу экспедицию с раннего утра до позднего вечера. Оба мы блекли, теряли в весе, теряли силы. Но мать, кроме того, теряла еще и надежду.
Мы шагали медленно и трудно, ноги повиновались нам скорее по инерции. Никто не решался глянуть вверх, опасаясь упасть. Склон был крут. Из-за ветра, сильного и постоянного в этих краях, мы брели, закрыв лица, по колено проваливаясь в девственный снег. Мануэль, ровесник отца, оставивший семью в надежном месте и вынужденный бежать сам, отдал мне свое пальто и помог надеть: у меня руки закоченели так, что сам я не мог даже снять свой школьный ранец. Я был бы счастлив сказать Мануэлю: “Что вы, не нужно”, но я умирал от холода.
Когда я надел ранец поверх своего нового пальто, мы услышали вдалеке шум, прорезавший тишину, и подняли головы. Какое-то жужжание перекрыло свист ветра. Фью-ю-ю. Потом звук раздался снова, и Мануэль рухнул к моим ногам, окрашивая снег красным. Я застыл на месте. Прежде чем мы успели что-либо сообразить, раздался новый выстрел, затем еще один. Группа рассыпалась, люди с криками заметались из стороны в сторону, а невидимый враг показался наконец из-за деревьев. Мать схватила меня за плечо. В ее глазах снова загорелся огонь, чего я давно уже не видел.
– Беги! – Она пихнула меня, как тряпичную куклу, и мы побежали прочь от выстрелов, наперерез ветру. – Беги, Гомер! Не оглядывайся! Беги! – кричала она, раскинув руки, закрывая меня своим телом.