Виктор Адлер не привык к критике. Он привык к лести и поклонению. К тому, чтоб его называли «отцом социал-демократии». И даже к тому, чтобы самая фамилия его обыгрывалась как символ[14]. Тем хуже для него!
На этом конгрессе Клара вовсе не ограничивается сферой чисто женских вопросов, но в комиссии по избирательному праву она, конечно, будет говорить о правах женщин.
Виктор Адлер входит в зал заседаний, когда Клара уже произносит свою речь. У него величественный и благодушный вид, но где-то в глубине глаз мерцает беспокойство. Естественно! Он читал выступления Клары в печати против беспринципной тактики австрийских социал-демократов в избирательной кампании. Ясно, что и здесь разговор идет о том же.
Клара ловит этот его настороженный взгляд и возвращается к первоначальным словам своей речи: пусть Адлер послушает, она ему в лицо скажет все, что думает об их избирательской эквилибристике!
Австрийские социал-демократы задвинули в тень проблему избирательного права женщин. Как задвигают второстепенный предмет, чтобы не болтался под ногами! В погоне за парламентскими местами они склонны замять вопрос о праве женщин избирать и быть избранными. Товарищ Адлер, видно, считает, что не стоит раздражать господина волка: тот сам знает, какого ягненка раньше съесть!
У Адлера на лице одна из самых приятных его улыбок. Его речь льется плавно, слова выплескиваются безостановочно. Но он выдает себя круглый словом «удобно». Да, ради завоевания парламентских мест они сочли удобным в своей агитации не выдвигать на первый план требование избирательных прав и для женщин!
— Господин Адлер! Вы разоблачили себя полностью! О каких «удобствах» может идти речь, когда надо проводить в жизнь принцип! Разве активная и открытая поддержка прав женщин не придала бы больший размах агитации? Не усилила бы народное движение?
Клара высказывается жестко, без оглядки на авторитет Адлера, на лица его сторонников, которые безмолвно говорят: «Ну можно ли так?..» Она настаивает на том, чтобы ей было предоставлено право выступить по этому вопросу на пленуме конгресса.
Ее поддерживают, особенно энергично — Ленин. Кажется, ему по душе такой нелицеприятный и прямой разговор.
В этом можно убедиться и по обсуждению других вопросов конгресса: колониальному, об отношении социалистических партий к профессиональным союзам. Возникла по меньшей мере странная формулировка: «нейтральность профессиональных союзов». Нейтральность по отношению к кому? К партии?
Клара решительно высказывается против пресловутой «нейтральности».
С досадой она констатирует, что оппортунизм, столь явственно обнаруживший себя в работе конгресса, идет от немецкой делегации.
— Мы проявили себя не с лучшей стороны. Многое утеряно из былых наших качеств! Что из того, что касса партии полна, что социал-демократы сидят в рейхстаге, если утрачивается боевитость партии!
Роза печально соглашается: на долю делегации Германии пришлись незавидные лавры «вожаков оппортунизма». Хорошо, что конгресс в целом очистил резолюции от путаницы и ошибок.
Вскоре после конгресса Кларе доставило радость известие о том, что перевод ее статьи «Международный социалистический конгресс в Штутгарте» на русский отредактирован Лениным и им же снабжен примечаниями. Роза перевела ей эти замечания.
— Вот такие слова по твоему адресу: «Оценка Штутгартского конгресса дана здесь замечательно правильно и замечательно талантливо: в кратких, ясных, рельефных положениях резюмировано громадное идейное содержание съездовских прений и резолюций…» И дальше тут поясняются некоторые положения твоей статьи. То, что для русского читателя может быть неясным. Вот о требовании избирательного права для женщин: «Клара Цеткина еще раньше в печати упрекала австрийских социал-демократов за то, что в агитации за избирательное право они отодвинули назад требование избирательного права для женщин…» И напоминается о твоей полемике с Адлером. И еще о дискуссии с той фабианкой.
Роза и Клара обдумывают, как на страницах «Равенства» передать не только решения, но и атмосферу конгресса.
— Ты знаешь, Кете, я просыпаюсь и засыпаю с мыслью о Карле, — говорит Клара. Она стоит у окна своего маленького редакторского кабинета, сейчас залитого светом зимнего утра. Этот свет, холодный и резкий, вызывает представление о стылом камне. О стенах крепости, в которую заключен Либкнехт. Невыносима мысль о том, что он, такой деятельный, такой подвижный, как будто одновременно появляющийся в разных местах, — в узком пространстве за толстыми прутьями решетки!
— Я очень уважаю Карла. Можно ли не уважать его отвагу? Его одержимость! Но я отношусь к нему и с нежностью. Почти как к своим сыновьям. Может быть, потому, что он много моложе меня, я знала еще его отца.
— Карл похож на него?
— Пожалуй — нет. Вильгельм Либкнехт… В нем было больше от рассудка, чем от темперамента. И больше сдержанности. Хотя огня там тоже хватало — он же был пламенный оратор. Но то был огонь… более организованный. Пламень же Карла вырывается неожиданно, иногда — стихийно.
— На мой взгляд, он слишком уж эмоционален. Он держит в постоянном напряжении слушателей…
Кете сидит у стола Клары. Плоская корзиночка для писем на нем переполнена: Клара еще не прикасалась к почте.
— Его приговорили за антивоенную пропаганду. Это симптоматично, Кете.
— Конечно. Он ходил по лезвию ножа. Выступал перед молодежью, перед теми, кому первыми обрядиться в солдатские шинели. Власть над их душами — этого Карлу простить не могли.
Клара не отвечает: она видит перед собой худощавую фигуру Либкнехта: его голову, чуть откинутую назад, — от этого у него несколько гордый вид. Под топкой черточкой усов — беглая улыбка. Она только накоротке освещает его обычно задумчивое, нервное лицо. А слегка курчавящиеся над лбом волосы и ямочка на подбородке придают ему что-то юношеское.
— Мне всегда казалось, что у Карла есть нечто, отличающее его от всех нас. Наши общие мысли он преподносит слушателям в иной форме. Более острой и обнаженной. Более контрастной, что ли. Его речь — как негатив: только черное и белое. Резко, прямолинейно. Может быть, такая форма ближе к современности.
— А ты, что же, считаешь старомодными свои выступления? Я помню, как все хохотали, когда ты публично высмеяла министра полиции.
— А! Фон Фейлиха?
— Да. Ты сказала, что он от господа бога обрел свой должностной разум и с помощью четвертого измерения узнал намерения давно скончавшихся законодателей. И это было очень смешно: как раз тогда началась эта мода на спиритизм.
— Она еще не кончилась. Верчение блюдечек продолжается. Боюсь, что военные замыслы кайзера будут представлены как наитие. Блюдечки вертятся в ту сторону, куда их вертят.
Клара садится за стол и читает длинные узкие листочки — гранки «Равенства». Основное сейчас — разоблачать приготовления к войне.
— Понимаешь, чего тут не хватает, Кете? Мне хотелось бы теснее связать решения конгресса с сегодняшним днем. Ведь если вчитаться, в них все — тревога! Тревога за мир. Давай двинем в номер беседу с тетушкой Гертрудой! Ее простые мысли об угрозе войны.
Обе улыбаются: бесхитростные высказывания старой работницы о богатеях, алчущих войны, настоящий народный юмор, едкая насмешка… И все это появится на страницах «Равенства» рядом с научно обоснованными решениями конгресса. В этом будет та контрастность, та острота, которые делают агитацию действенной.
Они углубляются в работу.
— Я хотела сказать тебе, — вдруг говорит Кете, — что после того шума, который ты подняла вокруг фабрики Фохта, он рвет и мечет.
— Еще бы! Такие безобразия! Подтвердился ведь систематический обсчет рабочих.
— Фохт коварный противник.
— Но в штутгартской организации ведь не один фохты. Она достаточно сильна.
— Чтобы поддержать тебя и не дать Фохту поносить тебя открыто. Но недостаточно гибка, чтобы помешать его интригам.