Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Эти свои мысли Клара выражала не только на страницах «Равенства», а на десятках рабочих собраний. Она призывала к действию. «В деянии начало бытия!» — Клара приняла эти мудрые слова еще в юности и не раз убеждалась в их универсальном смысле.

Номер отеля выходил на озеро, и утром, когда Клара стояла на балконе, ей подумалось, что, как это ни странно, она сейчас ярче воспринимает красоту этого города, чем тогда, когда впервые пересекла его границу, трясясь на империале омнибуса. Как она была молода! Как будто прошло с тех пор не одиннадцать лет, а целая жизнь! С какой-то завистью, словно отделяясь от самой себя, всматривалась она в свою молодость, радостно и немного удивленно узнавая и не узнавая себя то в бойкой «племяннице» трактирщицы из харчевни на границе, помощнице «Красного почтмейстера», то в чинной воспитательнице малолетних оболтусов из семьи посудного фабриканта. Одни воспоминания тянули за собой другие. Мир молодости кончался под крышей парижского дома, в мансарде с отвратительными зелеными обоями, с пронзительным криком точильщика в колодце двора.

Но жизнь не кончалась с молодостью. Она вливалась в новое русло, где были берега, изрезанные неожиданными лагунами, где вздымались опасные скалы и гуляли суровые ветры; но и в новых берегах это была та же жизнь, та же старая ее подруга, которой Клара не могла изменить, к которой она не могла охладеть. Просто в силу своего характера…

Клара навестила Юлиуса Моттелера. Он мало изменился, только его длинные бакенбарды стали такими редкими, что сквозь них, как сквозь тюль, виднелась все еще крепкая шея, как всегда в ослепительно белом воротничке, обвитом черной лентой.

В те времена, когда они с Кларой занимались красной почтой и нелегальный «Социал-демократ» переваливал границу на спинах мулов, в багажниках велосипедов, в крестьянских корзинах, Моттелер разглядел в Кларе бесстрашного партийного функционера. Но она стала и партийным теоретиком, полемистом, оратором.

— Читая твои статьи, Клара, мне было очень трудно себе представить, что их написала румяная судомойка из харчевни на границе. Но теперь я вижу, что ты нисколько не изменилась, — сказал Юлиус. — Ты еще ни у кого из старых друзей не была? — ревниво спросил он. Он по-прежнему говорил ей «ты», и это было ей приятно.

— Что вы, Юлиус! Даже не уверена, что смогу это сделать. Завтра открывается конгресс.

— И на нем будет Фридрих Энгельс?

— Он уже здесь.

— И ты, наконец, увидишь его. Мне рассказывали, что он хвалил твои статьи. Мы ведь следим за твоими успехами, Клара, за твоей работой в партии.

— Значит, вы не забыли меня?

— Как мы можем тебя забыть? С тех нор как ты уехала, у нас в доме уже никогда не было такого тарарама и веселья. И соседи вздохнули свободно. А я перестелил пол, который вы продавили с парнями Траубе, когда танцевали эту вашу «Деревенскую польку»!

— А что семья Траубе?

— Старшего теперь голыми руками не возьмешь! Он главный деятель в союзе извозчиков, а ты представляешь себе, что творилось, когда они бастовали! Жизнь идет вперед, Клара.

— Она идет вперед. И несет свои волны. А каждая волна — свои камешки и свою пену…

— Борцы встречают волну грудью. Ведь в этом их долг, Клара.

— Их счастье тоже, Юлиус!

Энгельсу шел семьдесят третий год. Но работал он с тем же накалом. Вся подготовка Третьего конгресса Второго Интернационала шла под знаком его энергичного и каждодневного участия.

Первое впечатление от Энгельса Клара могла бы передать словами: «Какой могучий!» Оно исходило не от его фигуры и даже не от того, как великолепно была посажена на широких плечах крупная голова со все еще густой шевелюрой, свободно падавшей на высокий лоб; не от пышной бороды и усов, а, как ни странно, от его глаз. Глаза Энгельса, не притушенные густыми бровями, были спокойны, молоды и полны энергии. Невольно думалось, что необыкновенный заряд ее был заложен в нем и его друге от младых ногтей. И если в одном под гнетом обстоятельств уровень ее падал, то другой тотчас восстанавливал положение.

Именно сейчас Кларе ясно представлялось, какой была эта дружба: она как будто слышала страстные диалоги, споры над раскрытыми страницами рукописи. И видела друзей в кругу семьи.

С каким-то глубоким проникновением Клара думала: вероятно, Энгельсу по-человечески трудно работать над наследием Маркса, разбирать записи, сделанные его рукой, следить за знакомыми поворотами мысли, вспоминать, погружаться в прошлое. Ей это было так понятно. Так же, как и преодоление неизбежного страдания.

Но сильнее всего присущие Энгельсу энергия и могучесть выявились в его речи.

Только что отшумела овация — ею делегаты встретили появление Энгельса на трибуне. И прозвучали произнесенные мягко и растроганно его слова, которыми он относил эту овацию к великому человеку, «портрет которого висит вон там». И все сразу повернули головы в ту сторону, где лицо Маркса, освещенное боковым светом, как будто выступало из холста. Это был портрет, знакомый до последнего штриха, от теней под глазами Маркса до лорнета, небрежно заткнутого за борт сюртука. Но от сказанных Энгельсом слов, а может быть, от его присутствия здесь Маркс показался иным: более близким, более понятным.

И Клара сделала над собой усилие, чтобы вслушаться.

По просьбе делегатов конгресса Энгельс произнес свою речь на трех языках. Это произошло на заключительном заседании, сохранившем однако весь жар полемики и остроту разногласий.

Голос Энгельса стал другим, жесткие его слова несли жесткий смысл непримиримости, он говорил об анархистах. О пагубности отрицания роли партии. И резким поворотом речи он обратился к тем наивным простакам, которые верят во всесилие избирательных бюллетеней…

«Оппортунисты хотят проложить дорогу к социализму избирательными листками! Но бумага не выдержит, она утонет в болоте!» — именно так гневно сказала Клара в споре, возникшем у них в Штутгарте.

Пройдет совсем немного времени, и Клара с горечью подумает: «Как пророчески тогда, в пору огромных успехов социализма в Европе, когда в Германии партия получила два миллиона голосов при выборах в рейхстаг, рассмотрел Энгельс опасную, леденящую живой поток струю оппортунизма! Тот горнист, который очень скоро предательски протрубит отход, еще не поднес к губам горн, но Энгельс уже слышал его и предостерег: «Бойтесь оппортунизма!»»

Так воспринимала Клара слова Энгельса на конгрессе и тогда, слушая его речь, и много позже, вспоминая ее.

Но в то цюрихское лето острота этого предостережения смягчалась общим ощущением нарастающей силы их дела, больших удач, выхода на просторы, о которых мечтал Маркс.

Да, в то лето они все были веселы и молоды. И семидесятидвухлетний Энгельс тоже. Ощущение молодой, именно молодой силы исходило от него, когда он произносил свою речь; в остром взгляде, которым он быстро обегал слушателей, словно подсчитывая резервы своих сторонников, словно прощупывая возможных противников; в голосе, которым он, как бы нажимая на педаль, выделял главную мысль.

И конечно же, молодым воспринимался он, когда пригласил Клару сесть рядом и сразу начался у них тот сложный, многоплановый разговор, в котором рядом с серьезными, нет, не просто серьезными — кардинальными! — вещами все время был другой план: шутка, ирония, неожиданные аналогии…

И хотя Клара хорошо знала, что Энгельс одобряет ее работу — она знала это еще со времен Парижа и впоследствии имела случаи убедиться в его добром мнении о ней, — сейчас это было ей особенно дорого.

И конечно же, он виделся молодым в кулуарах конгресса. Вечерами, когда они встречались за столиком, поставленным на воздухе под липами, окружавшими помещение, где происходил конгресс, Энгельс произносил тост в честь Клары-воительницы, лукаво добавляя, что приятно видеть женщину, борющуюся за равноправие отнюдь не на путях достижения внешнего сходства с мужчиной.

Видно, он хорошо себя чувствовал в этой компании! С одной стороны сидела Клара, с другой — улыбчивая, мягкая, все еще красивая Юлия Бебель. И сам Август Бебель. И Фрида Симон, его дочка, с почти живой птицей на модной шляпе. Во всяком случае, там были крылья, это безусловно! И кто-то уверял, что также и клюв и что это опасно для соседей!

30
{"b":"841565","o":1}