Не доходя до дома, у вековечной берёзы Колька извлёк из внутреннего кармана плаща фляжку, в ней плескалось нечто манящее. Он отвинтил крышку, резкий этиловый, но сладковатый запах шибанул в ноздри.
Колька давно сидел на жидком дефиксионе, потом что ему нравился эффект после приёма вещества: казалось, что к его языку приковали тяжёлую гремучую цепь, и душу вырвали через уши, и ты, находясь за пределами тела, парил над землёй, не чувствуя преград времени и пространства. И если повезёт, можно было увидеть неописуемую абстракцию благочестивых словес, ярких лиловых красок и чудных звуков, похожих на космический гул, чарующим своим неземным исполнением.
Колька пригубил, и после одного глотка его пробило на изнурительное осознание.
Где-то давным-давно он существовал в другом воплощении, это было прекрасное место, которое не описать двумя-тремя человеческими словами. Там всё существовало иначе, не так, как при данных обстоятельствах, но потом что-то возникло, какая-то опасность свергла его гармонию, его любимую идиллию, возможно, там он быть и перестал, и его разум иссяк, переродился на этой планете, принял жалкую телесную форму как принцип, время как закон, речь как адаптацию. И Колька заподозрил, что вся эта мгновенная жизнь, в которой он сейчас варится, кем-то специально запланированный ад.
Избавь себя от формы, открой глаза, услышал он в своей голове.
Он бы так часами залипал на чёрное небо, если бы не упавшая звезда, которая отвлекла его мгновенно умирающим мерцанием. Колька ощутил, как его лицо отваливается, а в животе урчит от голода желудок. Ему надо было выплюнуть слюну, которая горчила и мешала ему во рту, но он вошёл в тёмный подъезд и, просвечивая себе путь зажжённой спичкой, прокручивал в голове одно и то же предложение: избавь себя от формы, открой глаза. Колька не знал, откуда ему явились эти слова, но они отчётливо горели в его памяти, словно рецепт на всю оставшуюся жизнь.
Колька открыл дверь и захлопнул её за собой. Холодный мрак его квартиры, как ласковая собака, облизывал ему лицо и руки. Здесь царила пустая тишина, она создавала призраков, он слышал, как скрипит его старая прогнившая мебель, как звякает в раковине немытая посуда, как одиночество здесь доведено до абсолюта.
Слоняясь в потёмках по квартире, Колька испил воды на кухне из-под крана, ведь его мучила нестерпимая жажда.
Он не разулся, не снял с себя одежды, даже куртку не оставил на вешалке, кинул свои кости на кровать и не понял, как забылся сном.
3
Вечер колотил в окно.
Заседание закруглялось. Фуфаева подвела итоги ушедшего дня и всех нас проводила до гардероба. Она всё повторяла как мантру единственную фразу: «Запомните, ребята: ни дня без строчки!»
И там, в гардеробе, Анна подошла ко мне, в руках она несла своё перекинутое через руку чёрное пальто. Мне было удивительно то, что она первая сделала шаг ко мне навстречу, и я подумал, неужели я, такой плюгавый, её чем-то зацепил.
Я услышал её голос, она сказала мне, что сюжет моего повести чем-то ей напомнил одно событие, которое когда-то с ней произошло.
– Я как эта ваша официантка, в точности, – сказала Анна. – Я когда-то также не ответила взаимностью одному человеку. Он, кажется, меня любил, а я его точно нет. А ещё мне понравилось, как вы читали. Не знаю, как другие, но вы читали просто круто. С выражением. Я даже заслушалась. И рассказ у вас какой-то такой трогательный, что ли, замечательный! В нём есть, знаете, искра жизни, что ли. И я вот хотела у вас спросить, вы можете мне прислать полный текст? Я хочу его почитать.
– Ну, боюсь, ничего не выйдет. Я пока не дописал, – ответил я.
Она огорчилась немного.
– Блин, а я так хотела, – сказала она, но мигом улыбнулась. – Ну ничего, однажды вы её допишите. И, может, я не знаю, вы мне её прочтёте!
Я поблагодарил её за эти лестные слова, помог ей надеть пальто и предложил перейти на «ты».
Она оказалась не против.
Потом я совсем набрался храбрости и спросил, ничем она не занята в сию минуту?
И она ответила:
– Сегодня нет. У меня выходной.
И тут она догадалась:
– А-а, я поняла, ты хочешь пригласить меня погулять!
И она с удовольствием приняла моё предложение:
– Пойдём! Дома всё равно скукотища.
Так мы покинули Серый Дом.
По небу размазался вечер, на западе умирало солнце. Я видел, как девчачьи щёки и нос окрасились румянцем.
Мы сначала погуляли вдоль Набережной. Аня мне рассказывала, как она сегодня утром ходила по льду Большой Реки.
– Знаешь, я была на грани провалиться. Но лёд подо мной так и не треснул, – огорчённо сказала она. – Блин, а я так хотела побывать в гостях у этих подводных жителей.
А потом мы спустились на улицу Скучного Писателя. Мы продирались сквозь толпу, нас забрызгивало рёвом автомобильных моторов, визгом зимних покрышек и душераздирающим звоном клаксонов. И в этом адском шуме она открылась мне:
– А знаешь, я сначала заметила часы.
– Какие часы? – спросил я.
– Ну, те часы – с Pink Floyd. На твоей руке… А потом я увидела тебя.
Мы зашли погреться в Пиццерию.
За квадратным столиком Аня оттаяла и предупредила меня, что она вегетарианка, и выпучила глаза, словно ожидая от меня какой-то ошеломительной реакции.
Я пожал плечами, дескать, ну и ладно, вегетарианка и вегетарианка, не вижу здесь ничего, мол, предосудительного.
Её это крайне удивило, потому что ей якобы частенько попадаются неадекватные люди, даже среди её близкого круга общения, которые не понимают её принятых убеждений.
Когда к нашему столику подошла официантка, я заказал большую вегетарианскую пиццу и малиновый чай.
Аня чуть не проглотила изумление:
– Блин, на такие жертвы – и всё ради меня?!
А я говорю ей, что в этой жизни надо попробовать всё, и самую абсолютно-настоящую не мясную пиццу. А то так проживу до тысячи лет, ни разу не притронувшись к этой пище богов, и когда помру, и предстану перед Исполином, Пожирающим время, он с меня спросит, чего это ты, раб, жил, мучился и мыкался, не познав Истины никчёмного Бытия?
– Хм! Так Истина в большой вегетарианской пицце, что ли? – спросила она.
– А вдруг!
Она стянула с плеча кофточки завивающийся коричневый волосок и растянула его вдоль засученного рукава моей олимпийки.
– Вот тебе от меня подарочек тогда.
– Ха-ха-ха! Что ж. Я его сохраню на память.
(А на самом деле так и не сохранил.)
Мы ели пиццу и пили чай, и Аня открывалась мне как таинственный фолиант. Оказывается, она нездешняя. Она прилетела сюда из далёкого города. Там жили её родители. Там она окончила Вуз. В том городе остались её друзья. В том городе она забыла свою поэзию. А здесь она как будто растерялась.
Я спросил:
– А как же тебя занесло в эту долбанную гопницу?
Она неопределённо пожала плечами и сказала:
– Я сама не понимаю. Вот брожу по этим улицам и думаю, Аня, что ты тут делаешь? И нет ответа. Я понимаю, что он сидит где-то внутри меня, так глубоко зарыт, но, блин, сил нет его достать.
Она делилась со мной рассказами о своём отрочестве, о школьных годах, противостоянии с родителями, о субкультурных тусовках и путешествии по миру.
Она рассказывала, как побывала на родине Германа Гессе и в стране, где родился Хантер Томпсон.
Она сказала, что детство укатилось на велосипеде, который уже не догнать, теперь взрослая жизнь нарастает как гора, когда всё меняется: и вкусы, и идеи, и предпочтения. Ведь она целиком поменяла свой образ жизни. Сегодня она занималась йогой – и вот пришла к серьёзному решению: перейти на сыроедение.
Я поморщился и спросил:
– Зачем тебе это надо?
– Ну, чтобы мир стал прекрасен, нам самим нужно стать прекрасными. Не правда ли? – ответила она.