— Тять, что это за песню ты всегда поешь? — спросил я.
— Это не песня, Кирюша, а марш, — ответил отец, не отвлекаясь. — Марш, да. Хотя его и петь можно, слова есть. Я слышал, как поют. На фронт к нам артисты приезжали бригадой, пели. А вот как называется — забыл. И никак вспомнить не могу. Душевный марш, за сердце берет. А впервые услышал я этот марш под Бердском, в сорок первом. Нас, мужиков шегарских, собрали в дни призыва — и на два месяца в учебные лагеря, под Бердск. Учили ходить строем, окопы рыть, гранаты в цели швырять, стрелять из винтовок. Чуть свет — подъем, и до темноты. До того за день набегаешься, что и глаза на ходу закрываются, ощупью постель находишь. Когда в эшелоны грузили нас, на фронт отправлять, то оркестр вот этот самый марш играл.
— А ты в пехоту попал, тять?
— В пехоту, милый.
— А что ж ты не попросился в кавалерию или в летчики?
— Нас не спрашивали, куда хочешь. Зачислили, и все.
— Вот бы тебе в кавалерию, тять. Верхом на лошади. Или в танкисты. А то — пехота. Это все пешком шагай да шагай. Правда ведь?
— Пешком, а как же. Все дороги перед тобой легли — пройти их требуется. Жара — пыль твоя, дожди — грязь твоя, зима — снега по пояс, а ты иди. Ботинки на тебе, обмотки на тебе, форма, шинель, скатанная через плечо, лопатка на боку саперная, котелок, фляжка с водой, подсумок с патронами на поясе, в руках винтовка со штыком, повыше тебя, солдаты. Это и есть пехота. Покамест пехота в село, в город не войдет — населенный пункт не взят. Так-то вот, друг мой.
— А где же ты воевал, тять, в каких местах?
— Под Москвой сначала, потом под Смоленском. Смоленск защищал. Отбивали у немцев с боями. В иных местах бывал. Всюду война, огонь. И прямо перед тобой, и на левую руку от тебя, и на правую. Всюду гремело, полыхало. Это и есть война.
— А за что тебя медалью наградили?
— Деревню брали одну. Шесть раз на день ходили в атаку, захватили. Много наших убило в том бою. И все же одолели мы их, Кирюша. За тот бой, за деревню ту, где и избы ни одной не осталось, получил я медаль. Да не только я один.
— А это хорошая медаль, тять?
— Как же. «За отвагу» называется. Самая первая, самая высшая солдатская награда. Не за что-нибудь дают, а за отвагу твою. За смелость, значит. Кто смелее, того и награждают.
— И тебе не было страшно?
— Было страшно, почему же не было. Живой я человек, могу и испугаться порой. Вот когда бежишь вместе со всеми, кричишь, винтовка наперевес, то забываешь о страхе. Одна мысль — лишь бы победить его, вспять повернуть. А иной раз лежишь в окопе, танки на тебя ползут. Выглянешь, а он вот уже в сорока саженях, ствол, кажется, прямо на тебя наведен. Тут и возьмет страх. Надо защищаться, а у тебя в руках не граната даже, а бутылка с керосином. И патронов к винтовке десять штук. Но все одно держишься. Не переборол страх свой, побежал — пропал. Скрипи зубами, но держись…
— А орден тебе не дали?
— Не дали, верно. Не заслужил. Так ведь просто в жизни, Кирюша, ничего не дается, заслужить необходимо, милый мой. Медаль заслужил, наградили. Да ежели разобраться строго, сынок, то не за ордена и медали воевали мы. За землю свою воевали, за семьи. За всю страну нашу, жизнь нашу. А ордена и медали это так… отличие. Можно и без них обходиться. Чувствуешь, что честно воевал, ну и… Душа не болит, вот и… слава богу.
— И офицером ты не стал?
— Офицером-то… На офицера, знаешь, учиться надобно. Хотя многие офицерами в бою становились. Рядовые. Убьют командира, скажем, а он тут же его заменит, поведет взвод или роту — такие уж способности в нем природные, людей за собой вести. Отбили немца, продвинулись вперед, закрепились — вот ему и присваивают звание офицерское. А я был обычным солдатом, самым обыкновенным рядовым. Не хуже и не лучше других. Одним из тех, что войну на себе тянули. В атаку шел, за чужие спины, сынок, не прятался…
— А как же тебя ранило, тять? Как же ты не уберегся?
— Берегся, пока мог. Да ведь и не в городки играешь — воюешь, каждую минуту может ранить, могут убить. А то и в плен захватить, что еще хуже всякого ранения, хуже смерти всякой. Покуда лицом к врагу был — облетали пули стороной, а как спиной повернулся к нему — зацепило. Товарища раненого выносил из боя. Взвалил на спину и побежал, а меня по ногам и хлестануло. Как раз в коленный сгиб. Грохнулся вместе с товарищем. Был раненый один, стало двое. Перевязал я ногу свою, перетянул покрепче. Поползем, говорю, а он не может. Стал я его тащить волоком, а уж и сил нет у самого. Бой то ближе, то дальше. Ох, думаю, только бы не плен. Подобрали нас, оба без сознания были, крови много из ран повытекало…
Отец откладывает хомут, закуривает махорку, долго смотрит в окно. Суровое лицо его меняет выражение, делается задумчивым, даже печальным. Молчит, курит. Молчу и я, потом спрашиваю:
— Тять, а ты письма получал наши? Мы тебе письма писали.
— Получал, как же. Все письма сберег, носил с собой. Перечитывал…
— А от тебя редко приносили. Ждешь, ждешь…
— Писал и я споначалу часто. Может, затерялись какие — война. А уж как ранило, то и не до писем было. Вот, думаю, заживет нога, тогда обо всем и напишу. Тут вот ведь что случилось, Кирюша, — отец внимательно посмотрел на меня. — Я было чуток не умер там в госпитале. Не хотел тебе рассказывать, ну да ладно, ты уже большой, все понимаешь. Мать-то знает обо всем… После боя того, значит, отняли ногу мне в полевом госпитале. А неладно операция прошла, воспалилась рана, загноилась. Отправили дальше в тыл, в Пермь. Там вторую назначили. Сделали операцию, а я, понимаешь, от наркоза не очнулся. Как уж там получилось — не знаю, только пока находился в операционной, кровать мою в палате заняли, меня из операционной вывезли в коридор и оставили в коридоре, на время как бы, а вечером, видя, что я недвижим, перенесли в мертвецкую. Так я и лежал ночь на нарах среди мертвых. Под утро очнулся — голодно, темно, не могу понять, где нахожусь. Память вернулась — думаю, в палате своей, где ж еще. Ощупываю кругом руками — нет. Принялся хватать дальше в обе стороны, на покойника наткнулся. Закоченелого. Понял тогда, куда поместили меня. Кричать начал. Долго кричал, осип. Услышали. Сторож услыхал госпитальный, подошел. Стоит себе, слушает, а я все кричу.
— Кто кричит? — спрашивает через дверь, а открывать боится.
— Я! — отвечаю.
— Да кто ты там?
— Морозов. Федор Морозов. Солдат.
— А ты разве живой?
— Живой. Был бы мертвый — не кричал бы.
Кинулся он звать кого-то. Медсестры прибежали, врач дежурный. Вынесли меня. Смотрят друг на друга, ахают, удивляются. От меня же глаза отводят — стыд берет. Опять в палату, в другую уже. Советовали пожаловаться начальнику госпиталя, а я не захотел. Лечить стали. Ме-едленно заживала нога, зажила. На костылях учился ходить. Тоже непростое дело — костыли, не сразу и пойдешь. Когда поправляться начал, написал вам письмо. А месяца через два и сам приехал. Вот как, сынок мой Кирюша, бывает иногда в жизни. На том свете побывал, считай, живым вернулся…
Вечером после ужина, лежа на печи, я все раздумывал над рассказами отца, дивясь. Вот, оказывается, какой мой тятька. А я-то хотел, чтоб он был офицером, да с орденами. А он и так герой. Ходил в атаку множество раз не пугаясь, медаль заслужил, товарища спасал, две операции перенес. Выжил, домой воротился. И дома дня не посидит без работы, что-нибудь да делает. Не у всякого парнишки в деревне такой отец. Хотя и на костылях, а с нами, с семьей. У многих отцы вообще не вернулись, вот уж лихо им…
В пятнадцать лет закончил я семилетку во Вдовине, в соседней деревне вниз по Шегарке, живя там три учебных года неделями в интернате, приходя на выходные домой. Десятилетняя школа находилась в Пихтовке, еще ниже по Шегарке, на притоке шегарском Баксе, довольно далеко от нас. Но я затеял проситься в город, в ремесленное училище — слышал я об этих училищах из разговоров, читал о них. Захотелось поехать в город. Мать расстроилась, а отец долго разговаривал со мною, убеждая в другом.