Не только военнопленные, но часто и жители завоёванных городов обращались в неволю. Это право победителя ещё Ксенофонт считал извечным законом, по его словам, во всём мире извечно существует закон: когда захватывается вражеский город, то все в этом городе становится достоянием завоевателей – и люди, и имущество. С ним полностью согласен и Аристотель, который утверждал, что все захваченное на войне является собственностью победителя, а войны с целью захвата рабов вообще считал вполне справедливыми: «военное искусство можно рассматривать до известной степени как естественное средство для приобретения собственности, ведь искусство охоты есть часть военного искусства: охотиться должно как на диких животных, так и па тех людей, которые, будучи от природы предназначенными к подчинению, не желают подчиняться; такая война по природе своей справедлива.»[193] Тит Ливий также считает правом завоевателя порабощать жителей побеждённой страны: «…война есть война; законы её разрешают выжигать поля, рушить дома, угонять людей и скот…».[194] Самнитские же войны были слишком тяжёлым испытанием для Рима, чтобы можно было пренебречь этим законным правом победителя; и если с армией, в общем-то, благородного противника можно было обращаться вполне милостиво, то изменники, нарушившие условия мира, заслуживали суровой показательной расправы, уже хотя бы для того, чтобы преподать урок другим. Жестокость римлян уже стала их отличительной чертой.
Между тем нужно считаться с одним принципиальным ограничением, которое накладывает закон, – армия того времени не имела права входить в город (впервые она окажется там только в эпоху гражданских войн), института же внутренних войск республиканский Рим вообще никогда не знал. Преторианская гвардия появится значительно позднее, но и она никогда не будет численно достаточной, для того чтобы справиться с массовыми протестами, – подавление восстаний потребует участия регулярных войск. Впрочем, дело не в одном только законе – лишних войсковых подразделений просто неоткуда взять, ведь даже в то время, когда не ведутся боевые действия (а короткие мирные передышки, когда случалось чудо и ворота храма Януса вдруг закрывались, за всю историю республики – наперечёт), все силы Рима оказываются задействованными для удержания завоёванного. Все это понимали и власть предержащие.
Отсюда не затухающий конфликт делает невозможным безопасное пребывание в одном городе свободных и рабов, которые вполне могут оказаться союзниками недовольных своим положением плебеев. Кстати, совместные выступления рабов и разоряющихся плебеев известны Риму. Так, рабы принимали участие и в захвате Аппием Гердонием, стремившемся к восстановлению царской власти, крепости Капитолия в 460 г. до н. э. («Изгнанники и рабы, числом до двух с половиною тысяч, ведомые сабинянином Аппием Гердонием, ночью заняли капитолийскую Крепость»)[195], и в других волнениях того времени. Словом, неудовлетворённые претензии этой неполноправной массы делают её чем-то вроде того, что во время гражданской войны в Испании при подготовке штурма Мадрида назовут «пятой колонной». Уже сама возможность объединения обездоленной городской черни с рабами делает ситуацию вдвойне опасной, но если конфликт сословий улажен, то и плебеям может найтись вполне полезное и рациональное применение. Словом, именно приток рабов вдруг делает оправданным существование даже самых откровенных тунеядцев. Ведь масса городской черни самим фактом своего существования способна обеспечить необходимую покорность невольников, ибо нет более бдительной и свирепой охраны, нежели упивающиеся властью беднейшие и не сдерживаемые никакой культурой слои. Заметим: именно они вскоре громче всех будут требовать крови на римских аренах, именно они станут самыми безжалостными судьями для выводимых туда; повинуясь именно их настояниям соискатели голосов выборщиков будут обрекать на смерть побеждённых. Эти люди обнаружат что-то вроде наркотической зависимости от чужой боли, и масштаб убийств будет возрастать по своеобразной экспоненте; в цирках начнут устраивать грандиозные военные битвы и даже морские сражения на арене, наполненной водой. Гладиаторские бои станут перемежаться сражениями невольников с дикими зверями; император Траян устроит празднества, во время которых погибнет 10 тысяч человек и 11 тысяч животных. Но даже это не удовлетворит чернь, и скоро она потребует зрелищ шокирующих не одной только жестокостью, но и диким цинизмом и непристойностью: юных девушек заставят совокупляться с дикими быками, схваченных христиан будут заживо жарить на огне, распинать, бросать на съедение львам, крокодилам…
Подводя итог, можно сказать, что этот не знающий ничего иррационального, вернее сказать, чисто прагматически подходящий даже к тому, что не имеет никаких рациональных оснований город умел утилизировать и поставить себе на службу решительно все, не исключая даже самых низменных социальных пороков, наверное, не самых лучших своих представителей.
Прикосновенность к власти над порабощёнными их городом языками мирила с Римом его пасынков; позволяя им возвыситься над бесчисленными массами невольников, Город в то же время поднимал их в собственной самооценке, ибо теперь уже вовсе не они составляли самое его дно. Ещё будет сказано: «Всякое царство, разделившееся в самом себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит».[196] Меж тем резкое повышение статуса не могло не сглаживать противоречий между благородными сословиями и тем, что было вчерашней чернью античного Левиафана, не рождать нечто вроде признательности к нему. Словом, можно предположить, что недавний аутизм сменялся внутренней предрасположенностью к восприятию ценностей великого города, который, наконец, признал и их собственную значимость для него.
Впрочем, институт рабства – это ведь только один (и, в общем-то, даже не самый главный) из аспектов единой глобальной задачи, существо которой состоит в создании более фундаментального базиса дальнейшей экспансии. Повторим сказанное: уравнение плебеев в правах с патрициями происходит на фоне неограниченно расширяющихся завоеваний, меж тем практически все покорённые Римом города включаются в структуру его государственности с тем или иным поражением в правах и свободах. Поэтому в действительности управлять нужно не только одними только рабами – необходимо обеспечить покорность всего массива неравноправных. Но сделать это опираясь на узкий базис одних лишь патрициев, конечно же, невозможно. Вот именно отсюда и берёт своё начало как уравнение с ними плебеев, так и строгая дифференциация правового статуса всех тех, кто насильственно ли, добровольно присоединяется к победителю. Так что управление рабами, обеспечение их покорности Риму – это только род лабораторной работы, полномасштабная же практика развёртывается там – за городскими стенами, на просторах Италии (и – дальше – в будущих провинциях Империи).
Таким образом, мы вновь видим, что те образцы государственного строительства, которые показывают нам первые республики Средиземноморья, формируются вовсе не прекраснодушными представлениями человека о так называемом народоправстве, не идеалами общественной справедливости, а простой потребностью в предельной оптимизации управления беспощадной машиной принуждения, какой становится древний полис.
При этом мы не должны искать здесь проявление каких-то хищнических интересов обуянных жадностью до всего чужого захватчиков. Демократизация государственного устройства, расширение гражданских прав городских низов, привлечение их к управлению означает собой то обстоятельство, что государственная машина оказывается вынужденной искать опору в более широких слоях своего населения. К тому же это открывает хорошую возможность использовать их не только в качестве бездушных механических исполнителей государственной воли, но уже как преданных общему делу граждан, не чуждых даже идеалам патриотизма.