О высшей истине мира сказано здесь совсем не для красного словца. Ведь именно греческими мудрецами впервые было развито представление о всеобщей упорядоченности, взаимосвязанности и подчинённости явлений, словом, о строгой их системности. Поэтому-то греческая мысль и считается зародышем современного научного познания. Но ведь в любой системе обязаны существовать начала, назначение которых состоит в том, чтобы крепить собой и подчинять всё остальное. Без них рассыпается целостность бытия и воцаряется всеобщий хаос – стихия, органически отторгаемая жаждущим гармонии сознанием эллина. Кстати, в этом тоже одно из фундаментальных отличий Запада: натурфилософия Востока того времени не знает идеи всеобщей упорядоченности явлений, ему чуждо представление о мире как о чём-то едином и целом, все составные части которого находятся в активном отношении друг с другом и одновременно выстраиваются в некую иерархическую пирамиду. Но, часть большого космоса, и мир людей подчиняется все тем же принципам, а значит, и здесь обязано существовать то, чему надлежит стать единым центром всеобщей гармонии. Этот вывод напрашивается сам собой, он носится в самом воздухе эпохи, и именно в нём чем-то подкожным смутно ощущается миссия пробудившейся к дерзновенным подвигам Греции.
Признаки зарождения подобного взгляда на мир явственно прослеживаются не только в сфере философской политической мысли, но даже и в греческом театре, уже упоминавшемся здесь обретении античной культуры.
Так, например, в «Ифигении в Авлиде», изображается решимость Агамемнона принести свою дочь в жертву богине Артемиде, чтобы обеспечить успех общеэллинскому делу. В последнюю минуту Ифигения изъявляет полную покорность судьбе, предпочитая славную смерть за отечество жалкому прозябанию, и, среди прочего, Еврипид (ок. 480 до н. э. – 406 до н. э.), один из трёх великих афинских трагиков, вкладывает в её уста цитируемые Аристотелем слова: «прилично властвовать над варварами грекам». (В скобках заметим, что перевод этого места у И. Анненского звучит совершенно по-другому, куда более жёстко:
Грек цари, а варвар гнися! Неприлично гнуться грекам
Перед варваром на троне…
а может, – доверимся поэту – и куда более точно).
В комедиях Аристофана, древнегреческого поэта-комедиографа, «отца комедии», как назвали его современники (литературная деятельность драматурга протекала между 427 и 388 до н. э.), мы уже почти не встретим рабов-греков; многие невольники у него носят имена, обозначающие их народы: Мидас (Мидия), Фриг (Фригия), Лид (Лидия), Сира (Сирия) и так далее. А ведь его произведения часто были откровенной сатирой на современное афинское общество и его агрессивную политику.
Ясно, что и это (часто невольное, едва ли не рефлекторное) отождествление раба с иноземцем не могло не влиять на умы того времени. Именно под таким влиянием и формируется пусть и не всегда осознаваемая в явственной форме, но всё же достаточно прочная обратная связь, в силу которой иноземец уже изначально рассматривался как потенциальный раб эллина. Кстати, необходимо помнить, что театр никогда не был для эллинов одним только зрелищем. Это был некий весьма и весьма влиятельный общественный институт; организация театральных представлений всегда была важным государственным делом. По существу театр служил одновременно и трибуной, и кафедрой, с которой обращались к демосу; он стал своеобразным его воспитателем, формировал взгляды и убеждения всех свободных граждан. Характер его воздействия на коллективное умосостояние полиса вполне сопоставим с суммарным воздействием всех средств массовой информации на сегодняшнего обывателя. Не случайно со времени Перикла государство взяло за правило давать беднейшим слоям деньги для оплаты входа на театральные зрелища (так что теорикон – это не просто род дивидендов, выплачиваемых гражданам за участие в «общем деле» полиса, но ещё и некий стимул, незримо способствующий повышению ответственности за конечные результаты этого «дела»).
Но если варвар-иноземец – это потенциальный раб эллина, то предъявление известных прав на него лишь дело времени. Явственно различаемые сдвиги общественного сознания именно в эту сторону можно наблюдать, в частности, в борьбе двух основных тенденций, которые с наибольшей остротой проявились во внешнеполитической деятельности Афин. Одной из них была безудержная военная экспансия. Здесь, как известно, радикальная демократия проводила совершенно фантастическую, если принять во внимание сравнительно скромные ресурсы полиса, политику. Ведь к началу Пелопоннесской войны в распоряжении Афин было за вычетом гарнизонов крепостей всего тринадцать тысяч гоплитов, а также тысяча двести человек конницы вместе с конными стрелками, тысяча шестьсот стрелков и триста годных к плаванию триер, большая часть из которых также не могла быть использована в экспедиции.[133] И тем не менее в орбиту этой политики попали даже Египет, экспедиция в который кончилась поражением в 454 г. до н. э., и Кипр, 451 г. до н. э.[134] Ну и, конечно же, не следует забывать о Сицилии – наиболее грандиозном мероприятии военной экспансии Афин, проведённом в 415—413 до н. э. По свидетельству Фукидида,[135] большая часть афинян не имела никакого представления ни о величине этого острова, ни о числе его жителей, поэтому нет ничего удивительного в том, что авантюра кончилась катастрофой, послужившей одной из причин поражения Афин в Пелопоннесской войне.
Впрочем, притязания Спарты были не менее удивительными. Подчинив себе после победы над Афинами практически всю Грецию, она замахивалась уже и на Персию. И это при том, что и в её распоряжении были совершенно ничтожные по сравнению с масштабами последней силы, большая часть которых должна была оставаться по другую сторону Геллеспонта, чтобы обеспечивать покорность греческих городов. Кстати, стоило персидскому золоту возмутить их, и Агесилай со всем его контингентом был тотчас же отозван. Плутарх сохранил нам афоризм спартанского царя: «Так как персидские монеты чеканились с изображением стрелка из лука, Агесилай сказал, снимаясь с лагеря, что персидский царь изгоняет его из Азии с помощью десяти тысяч стрелков: такова была сумма, доставленная в Афины и Фивы и разделённая между народными вожаками, чтобы они подстрекали народ к войне со спартанцами.»[136]
Другая – противостоящая экспансионистской – тенденция проявлялась в прочном освоении того, что уже находилось в руках гегемона. В Афинах выразителями первой были те, кто искал свою судьбу в море, их часто называют радикальной демократией. Матросская служба и военная добыча, прежде всего в морских сражениях, были во время Перикла единственным «заработком» для деклассированных низших слоёв населения; поэтому-то они и были так склонны к войне. Вторыми – представители умеренных консервативных слоёв, связанных с сельским хозяйством. В Спарте движущей силой военной экспансии в сторону Востока были столь же деклассированные и выброшенные разорением спартиаты, как и те, которых мы встречаем в рядах отступавших с Ксенофонтом «десяти тысяч», и в формированиях грезившего лаврами покорителя Востока Агесилая.
Нужно признать, и склонную к авантюрам афинскую «корабельную чернь», и спартанских пассионариев двигала не только жажда наживы: одной жадности мало, недостаточно и гордого осознания своей силы, – нужна ещё и неколебимая внутренняя убеждённость в своём суверенном праве захвата. Но именно это-то время дерзновений и рождало уверенность в праве владеть всем, в чей берег могли врезаться форштевни греческих кораблей. Так что, по-видимому, здесь мы сталкиваемся с общим свойством античной демократии и античного понимания свободы.
Кстати, презрительное определение афинским низам даёт всё тот же Аристотель в своей «Политике»: «корабельная чернь, став причиной Саламинской победы и благодаря ей гегемонии Афин на море, способствовала укреплению демократии».[137] Напомним только, что в «укреплении демократии» философ видел мало хорошего.