Прислушиваюсь.
Щелкает задвижка, на лестнице раздается шарканье Мадлен, каменные ступени поглощают шелест ее шагов. Мысленным взором вижу, как неуверенно она спускается, цепляясь рукой за протянутый вдоль стены трос, двигаясь на свет маленьких ламп, которые не выключают по ночам именно для того, чтобы пожилая дама могла совершать свои вылазки. Вот-вот раздадутся уверенные шаги Колетт, которая поспешит на помощь матери. Прислушиваюсь дальше. Шаги Колетт не раздаются.
Приближаюсь к входной двери, захватив с собой шаль на случай, если Мадлен станет подмерзать. Под ногами каменный пол, тут и там светятся лампы, приотворенная дверь окутана полумраком, за нею виднеется двор, утопающий в лунном свете. Мадлен застыла на песчаниковой скамье, ее голова с тонкими седыми волосами словно обрамлена горшками с геранью, висящими на стене. Не знаю, как поступить. Даже если пожилая дама не страдает лунатизмом, лучше будить ее плавно, чтобы ненароком не вызвать сердечный приступ или инсульт.
Накидываю шаль на ее сухонькие плечи и сажусь рядом.
На ночном небе переливаются звезды. Будь я порешительнее, пошла бы сейчас к Пьеру Онфре и пригласила полюбоваться звездами вместе с нами.
— Он красивый.
Я вздрагиваю. О ком она говорит и что имеет в виду? Мадлен все-таки еще что-то соображает или ее мозг совсем затуманился? Полупрозрачный палец моей собеседницы указывает на маленький дом.
— После войны он долгие годы стоял разрушенным.
— А сколько вам было лет во время войны?
Мадлен напрягается. Я и забыла, что вопросы ее пугают. Она крутит кольцо на пальце и пытается повертеть часы на руке, но их там нет, ведь сейчас ночь. Перевожу взгляд на ее голые ноги, и внутри все сжимается. Решаю зайти с другой стороны:
— Должно быть, война — это так страшно и тяжело…
— Что ты, деточка, война — это чудесно.
Молчание.
Искоса смотрю на Мадлен. Взгляд у нее осмысленный.
— Моя мать так боится немцев, что отправляет меня спать в подвал, — неожиданно заявляет пожилая дама.
То, что она строит фразу в настоящем времени, сбивает меня с толку, но так мне легче понимать французский.
— Они… ужинают на втором этаже… еду им подают наши матери и бабушки… мы лежим на влажных матрасах… в подвале… мои младшие сестры, я, кузины, подруги из деревни… банки, свечи… столовое серебро… покрывала. В первую ночь нам страшно, но потом весело. Мир без матерей… и без мужей.
Я слушаю, как она то выпаливает слова, то спотыкается о тишину. Во время каждой паузы мне кажется, что Мадлен погрузилась в небытие, но она топает ногой и упрямо возвращается к рассказу.
— Нынче утром немцы чертят карты и вкапывают столбы для… линии… я проехала по лугам и по дороге на велосипеде с письмами… я спрятала их в носки… для жителей деревень… на той стороне, я сказала: «Гутен Таг», они сказали: «Бонжур», я чувствовала письма… Я сказала: «Гутен Таг», они сказали: «Бонжур». Моя матушка хитра, она прячет письма в моих носках, а своих дочерей… в подвале замка… и на чердаке, на чердаке маленького дома, она прячет подпольщиков, тех, кого приводят участники Сопротивления… участники Сопротивления приводят подпольщиков и в эту ночь, я иду спать в подвал вместе с сестрами, другие женщины не спят, потому что… участники Сопротивления хорошо выглядят… лес охраняет их секреты. Они приводят подпольщиков… Если немцы их обнаружат, в подвал замка они уже не полезут, говорит моя мать. И наоборот. Один или два… семья… дети… всего одна ночь. Участники Сопротивления хорошо выглядят, женщины Бальре влюбляются в них одна за другой… Они сами под них стелются, говорит моя мать, ты на такое не пойдешь, правда ведь? Мамочка, бояться нужно не немцев и не участников Сопротивления…
Мадлен умолкает, задерживая дыхание. Она встает, проходит несколько метров и застывает. Мне хочется узнать, что было дальше, но Мадлен противится, когда я пытаюсь вернуть ее к скамье. Сила пожилой дамы меня удивляет. Мы стоим посреди двора и не двигаемся с места.
Неожиданно меня осеняет: раз Мадлен любит Би-би-си, надо заговорить с ней на английском, причем с британским акцентом. Я начинаю с того, что первым приходит в голову, — со своих новых цветовых ассоциаций, навеянных недавним сновидением:
— Платиново-белый — оттенок окаменелого лишайника. Опалово-белый — оттенок плесени на стене. Сливочно-белый — ваши элегантные туфли…
Услышав английскую речь, Мадлен возвращается к скамейке и садится.
— Я раскладывала окаменелости у себя в комнате, — заявляет она.
Грамматический переход к прошедшему времени заставляет меня сосредоточиться еще больше.
— Было полнолуние, снег шел… уже шесть дней, соседи… кричали, чтобы мы спустились, потом уже никто не кричал, потому что все оккупировала Германия. Они кричали… раненый человек… парашютист. Два английских бойца принесли его, они исчезли. Он тоже был англичанином. Очень молодой… неудачное… приземление в лесу возле Козьего ущелья. Соседи разместили его в маленьком доме. На чердак поднимать не стали, он был слишком слаб. Говорили, туда немцы не войдут. Говорили, потому что надеялись… говорили, потому что… потому что…
Мадлен умолкает, оторопело уставившись на свое голое запястье. Это невыносимо. Я снова мысленно открываю свою картотеку оттенков и говорю по-английски:
— Алебастр напоминает мох в лесу. Шафрановый — как баночка меда.
Пожилая дама качает головой.
— Сера — кончик бабочкиного хоботка…
Мадлен закрывает глаза:
— Его рот был в крови, нижнюю челюсть увело… влево. Нога вывихнута в колене… в лодыжке… плечо тоже свисало вперед, перед рассветом пришел костоправ, перед рассветом костоправ сказал, что челюсть заживает долго… англичанину будет плохо, когда он очнется. Мы… мы… смотрели, как моя мать моет его… четыре или пять женщин вокруг кровати… Луизе, нет, Сюзанне пришла мысль приложить к его челюсти тряпку со снегом. Всю ночь англичанин бредил, и днем, и следующей ночью, мы боялись, что у него воспаление легких, боялись, что он повредил голову и уже никогда не выздоровеет…
Молчание. Мадлен снова погрузилась в небытие?
— Черный лакричник — цвет спящего ежа. Серозеленый — лестница, ведущая к свету. Стойкий зеленый — цвет лунного камня на…
Пожилая дама перебивает меня:
— Мы считали, что он пришел освободить Францию от серо-зеленых, мы боялись, что он скоро умрет и никто даже не узнает его имени, но в конце концов он очнулся и сказал нам… спасибо… Спасибо… Еще восемь дней он провел в постели, потом открыл глаза, его лихорадило, он плакал, тетя и мама ухаживали за ним с утра до вечера. По ночам… я. Рядом с ним была я.
Мадлен делает глубокий вдох и задерживает дыхание так надолго, что мне делается тревожно. Я уже открываю рот, чтобы снова перевоплотиться в диктора Би-би-си, но она кладет морщинистую руку поверх моей, словно говоря: «Подожди, сейчас».
И я жду. Мадлен прерывает длинную паузу и снова говорит. Глаголы в ее речи снова звучат в настоящем времени:
— Нам всем хочется его накормить… еды мало, но соседки приносят вишню, суп, сало, всякие компоты и… настой бузины. Каждая надеется, что другие женщины отнесутся к ее… мужу так же… там, где он теперь. Они путают англичанина с мужем, братом, сыном. Я — нет. Я… я его кормлю ради него. Чтобы он, он окреп и заговорил. В сундуке есть коробка. Столовое серебро… элегантнее. Чтобы… есть.
Чувствую, как террикон холодит мне спину под лопатками. О чем она говорит? Какая коробка? Какой сундук?
— Было трудно, — шелестит она. — Чтобы он окреп, я просовывала между его губами лоскут, смоченный молоком, было трудно, я просовывала между его зубами жеваный хлеб… было трудно, его челюсть… сопротивлялась. Потом я решила кормить его из чего-то… красивого, не из мятой тряпки. Серебряная ложка… из коробки… достаточно большая, чтобы в нее поместилось молоко, достаточно тонкая, чтобы проскользнуть между его зубами.