– Ребята, мы уезжаем.
Я была в третьем классе средней школы, Никколо – в четвертом классе старшей. В тот момент мы и близко не догадывались, о чем речь.
– Меня уволили, – продолжала мама, выпуская дым. – За какую-то пару трусов, – она изумленно улыбнулась. – Катастрофа, но мы превратим ее в удачную возможность.
Тут она поднялась и направилась в коридор; мы за ней, в неведении и тревоге. Мама же пребывала в эйфории, словно только что нашла ключ от счастья. Она взяла телефон, набрала номер. И все произошло на наших глазах, в прямом эфире.
– Я тут подумала… – начала она в трубку, – давай дадим себе второй шанс, Паоло. Мы еще молоды, мы этого заслуживаем. Нашим детям нужны родители. Мне нужен ты. Нужно сменить обстановку, изменить жизнь! Прошу тебя.
И она стала совать нам трубку, в которой был отец: бестелесный голос в телефоне, в лучшем случае – молчаливая фигура на Пасху и Рождество. Она с воодушевлением потрясала этой трубкой перед нашими лицами:
– Давайте, скажите что-нибудь!
Сначала брату, потом мне. А мы так растерялись, что даже не смогли выдавить обычное: «Все хорошо, в школе нормально».
Дело в том, что, когда маме взбрело все это в голову и она внезапно вынудила нас поломать нашу жизнь, оставить город, где мы родились, дом, где мы выросли, и переехать за пятьсот километров, мы понятия не имели, что за человек наш отец. Он был тот, кто посылал нам деньги, кто звонил по утрам в воскресенье и кого мы теоретически должны были любить. Вот и все.
Мы никогда не страдали от его отсутствия.
Да и с Т. были не очень знакомы. Пляж, на котором мы скучали две жаркие суматошные августовские недели, когда мама отправляла нас к отцу и каждый обед и ужин был точно тяжкий крест; променад под иссохшими пальмами и олеандрами; исторический центр с вечными ремонтными работами. Два-три приятеля по пляжу, с которыми мы обменялись адресами и которым никогда не писали; за год они изменялись так разительно, что на следующее лето казались незнакомцами. Но когда мы в тот день стояли с трубкой в руке, то, наверное, самым страшным было вот что: они двое вместе. Абсолютная несуразность того факта, что этот сдержанный мужчина, профессор университета, мог запасть на нашу мать, сделать двух детей, да еще и дать ей второй шанс – причем теперь, а не в те времена, когда мы еще не выросли и, возможно, захотели бы иметь отца, который бы забирал нас из школы.
Мы воспротивились. Всеми силами души.
Никколо – всегда более непосредственный, чем я, – швырнул телефон в стену.
– Ты с ума сошла! У меня тут друзья, баскетбол, у меня тут все! – кричал он. – Мне год остался до выпуска, а ты меня в другую школу переводишь? Совсем сбрендила? Сама с ним жить езжай! Я уже не мальчик, которого можно мотать туда-сюда. Иди ты в жопу, мама!
Он разломал стул, окопался в своей комнате, перестал есть вместе с нами за столом, ходить в школу, провалил экзамены. Я ограничилась игрой в молчанку: не отвечала на вопросы, не поддерживала беседу. И всегда выигрывала.
Через несколько дней я взяла свою кровать – каркас, матрас, подушку – и сама перетащила ее из маминой комнаты, где всегда спала, в комнату брата. Я не могла заснуть без ее запаха, ее дыхания; мне ее не хватало до слез, но я держалась. Никколо каждый вечер возвращался все позже, воняя куревом, спотыкаясь о мебель, чем будил меня. Утром, когда я вставала, он храпел. Дом постепенно превращался в склад коробок. А мы, забаррикадированные ими, бастовали против чистоты, слов, тепла. Мама пыталась обнимать нас, но мы выскальзывали. Ревновали как сумасшедшие.
Помню, как-то в субботу вечером Никколо отказался пойти с нами, и мы с мамой отправились вдвоем в пиццерию напротив вокзала. Что случалось часто, когда ей не хотелось готовить. Сидели друг против друга за столиком в зале для курящих, под постером с видом Неаполя времен Марадоны. Мама плеснула мне каплю своего вина. Откинув с глаз челку, сказала:
– Эли, я не знаю, что из этого выйдет, но в любом случае неправильно, что вы совсем не живете с отцом. Может, сейчас и незаметно, но, когда потом окажется, что вам чего-то не хватает, будет уже поздно. Нужно выстроить с ним отношения. Обычные, будничные. Настоящие. Хоть вы и не осознаете пока, но вам это нужно как воздух.
Я выпила каплю вина, и у меня тут же закружилась голова. «Неправда, неправда, неправда», – возражала я в уме.
– Тебе не любопытно, как у нас все сложится? У нас четверых?
Я молчала как партизан. Смолотила пиццу, не поднимая глаз, продолжая отвечать ей про себя. Что мы не нуждаемся в чужих, что она предпочла его нам, что мы прекрасно жили втроем, что Т. – морской курорт, где летом полно народу, а зимой все вымирает, и что я не хочу туда ехать.
Покончив с ужином, я достала из сумки книгу «Ложь и чары»[2] и отгородилась ею.
Сделала вид, что читаю. И услышала, как мама весело фыркнула и потом заговорила с официантом:
– Моя дочь – интеллектуалка, знаете ли. Куда ни придет – тут же книгу открывает. На почте, в супермаркете. С ней не соскучишься.
В «Луччоле» мы чувствовали себя как дома. Постоянно праздновали там Новый год. Мама, Никколо и я: неразлучная троица. Невозможно было представить, что я больше не увижу эти розовые скатерти, стулья в едином стиле со столами, солонки с рисинками внутри, картины с Везувием и Неаполитанским заливом – экзотика для нас тут, на севере, на краю Пьемонта. Это было так чудовищно несправедливо, что хотелось кричать.
Но я не изменила своему молчанию.
Учеба завершилась, начались экзамены. В доме была полная разруха. Горы коробок, ожидающих отправки, следы от картин на стенах; везде все упаковано, кроме нашей с братом комнаты: ни одного чемодана, те же простыни, что и два месяца назад. Никогда мы с ним не были такими сплоченными, как в тот период. Просто монолитная стена. Сквозь которую мама проходила легко – в трусиках и бюстгальтере, с ворохом одежды в руках. Спрашивала: «Как по-вашему, пальто на юге пригодятся?»
Часть мебели она легкомысленно продала, остальное было накрыто пленкой. В один миг я лишилась всех своих детских игрушек: мама собрала их и сдала в благотворительную организацию. «Пора взрослеть, Элиза». Однако это последнее, чего бы мне хотелось.
Вывесили результаты экзаменов, и я отправилась смотреть их вместе с ней. Шла рядом вся деревянная, злая. Потому что идти-то больше не с кем.
Подруг у меня не водилось. Если и наметились какие-то симпатии в начальной школе, то в средней все улетучилось. Я была застенчива. Мои одноклассницы дефилировали по проспекту Италии в фиолетовой помаде и с пирсингом в носу, обсуждали отношения с мальчиками – тему, не имевшую для меня смысла. У меня рядом не было бабушек-дедушек, теть-дядей, кузенов. И, в отличие от брата, я не участвовала ни в каких играх, соревнованиях. Меня не отдали ни на музыку, ни в театральный кружок; кроме дома и школы, я бывала только в детской библиотеке. Еще до того, как меня окрестили «иностранкой» в Т., я стала «асоциалом» в Биелле.
В тот день у входа в школу Сальвемини перед нами плотной толпой стояли другие родители. На расстоянии сантиметра – и словно на другой планете. Никто не удостоил нас взглядом. И понятно почему: все матери были в летних костюмах пастельных цветов, в шелковых блузках, в жемчугах, а моя – в рваных джинсах и кедах. Все отцы улыбались, шутили со своими отпрысками, коротая время, а на месте моего зияла пустота. Наверное, были там и неряшливые, усталые, плохо одетые родители, но я их не замечала.
Когда открылись двери и нас запустили внутрь, списки только-только вывесили на стенде. Все сгрудились перед ними, выискивая свой результат, обсуждая, сравнивая с другими: это несправедливо, они заслужили больше (или не заслужили так много). И тут я такая.
В самом верху, на первом месте. Асоциал, да. С сумасшедшей матерью. В клетчатых штанах и мокасинах. Та, кого не зовут на дни рождения. Единственная, кто еще не целовался с мальчиками. И единственная с высшим баллом и похвальной грамотой.