Я сидела не дыша.
Лоренцо придвинулся ближе. Мне хотелось отстраниться, сбежать. Но тело не шевельнулось. А даже наоборот – замерло в ожидании. Что Лоренцо приблизит свое лицо к моему. Что проделает эту штуку с языком, после которой – я тогда еще точно не знала – можно, наверное, забеременеть. Но меня это не волновало. Я была готова броситься в омут с головой. Наивно, простодушно.
Он скользнул губами по моему рту. Наши губы соприкоснулись. Приоткрылись. Запечатали друг друга. Вся моя жизнь, все мое существо словно бы перетекло сейчас сюда, в эту странную жаркую точку.
Лоренцо резко отстранился.
– Прости. – Он провел рукой по волосам, опустил глаза: – Я совсем с ума сошел.
Он поднялся. И не смог даже заставить себя попрощаться.
Сбежал в итоге он. А я осталась сидеть на стуле. Ощупывая рот и не вытирая слюны. Думая о незнакомке внутри себя – такой бесстыдной, такой непохожей на мое представление о себе.
Я целовалась. С незнакомцем. На улицу я вышла ошарашенная. Солнце в зените ослепило меня, выбило почву из-под ног. Кто-то закричал:
– Синьора, синьора! Вон та девочка, это не она?
– Где?
– Вон там, у библиотеки!
Я сфокусировалась на происходящем. Какой-то мужчина показывал на меня. Из глубины улицы бежали мама и Никколо. Я не смотрела на брата, только на нее. Она надвигалась, вырастала, точно фура. Ближе, ближе. Пощечина. Всего одна. Сплющила мне лицо.
– Никогда больше не смей! Никогда! – орала она.
И больше ни слова. Мы вернулись к машине в абсолютном молчании. Дома я даже не стала обедать. Все разошлись по своим комнатам, заперлись от остальных. Такого у нас еще не было.
Лишь ближе к вечеру ко мне постучался Никколо. Пришел рассказать, сколько меня не было: почти три часа. Они уже не знали, где искать, кого спрашивать.
– Мама совсем с ума сошла, останавливала на улице всех подряд, кричала: «Элиза!» Так громко, что люди из окон высовывались. Потом мы вернулись обратно к игровым автоматам.
– Папе сообщили?
– Нет. Мама хотела в полицию звонить, а потом ей пришло в голову, что ты можешь прятаться в библиотеке. И пришлось идти в туристический офис узнавать, где она, потому что табачник говорил одно, мороженщик – другое… Полный хаос.
От мысли, что мама знает меня как облупленную, у меня на глаза навернулись слезы. Я принадлежу ей, моя любовь к ней неизлечима. И все же.
Невинность я уже потеряла.
* * *
За ужином я все время думала только о Лоренцо. Отец, вернувшийся с последнего в этом семестре экзамена, расписывал нам белые пляжи и природные оазисы региона. Даже обещал маме свозить ее в столицу и показать университет, где он работает. А она то накручивала волосы на палец, то откидывала их назад, поглаживала столовые приборы, покусывала нижнюю губу: вылитая я с Лоренцо тем утром. Никколо, чтобы не видеть и не слышать всего этого, ел, уткнувшись в тарелку и закупорив уши наушниками плеера.
После ужина, запустив посудомойку и отдраив плиту, отец предложил маме прогуляться, и она тут же согласилась.
– А вы? – прибавили они после паузы. – Хотите тоже пройтись? Тут рядом, за мороженым?
Было очевидно, что они хотят пойти вдвоем, а мороженое – лишь предлог. Брат сидел весь багровый. Никто из нас не отозвался.
Но мы подслушивали, как они, переодеваясь в спальне, перекидываются шутками. А потом еле кивнули головой, когда пришли в кухню попрощаться с нами, все расфуфыренные. Мама в том же платье, что и утром, но на каблуках и с накрашенными губами. Отец – это надо было видеть: он явно постарался, но его фантазии хватило лишь на бермуды с безрукавкой. Они так мало подходили друг другу, но были такие счастливые.
– До скорого! – объявили они. Он обнимал ее за плечи. Она смеялась.
Едва за ними закрылась дверь, как Никколо бросился с кулаками на стул и разломал его. Потом посмотрел на меня и сказал:
– Эли, я в этом говнодоме и пяти минут не останусь! Ненавижу его, ненавижу их, в жопу все! Пошли на станцию, посмотрим поезда.
Он был прав, но я не двинулась с места. Здесь все было отвратительно, однако с нашего приезда не прошло и суток, а со мной уже случилась такая необыкновенная, сказочная вещь… Знаю, звучит, пожалуй, странно, что все перевернулось в один день. Но в четырнадцать лет живется именно так. Ты не чувствуешь времени, настолько оно стремительно. События вспыхивают одно за другим, точно петарды. Требуется лишь секунда, чтобы все переиграть.
Я больше не хотела уезжать.
6
Час эпической поэзии
Беатриче вошла в класс последней, со звонком в 8:20, ослепив нас своими умопомрачительными волосами – красными гофре.
Она деловито направилась к моей соседке по парте, которую я уже и по имени не помню, – бедной, застенчивой, с длинным носом и дефектом речи. И сказала ей пересесть, потому что теперь с Биеллой будет сидеть она.
Для меня наступил момент торжества. Потому что все всё видели, недоверчиво обернувшись в нашу сторону. И потому что это было начало нашего официального появления на публике в качестве лучших подруг. Потом я часто буду ее критиковать, не соглашаться со многими ее решениями, останусь в оппозиции, но одну вещь я за ней признаю: мужества ей всегда было не занимать.
Беатриче сняла рюкзак, пальто. Усевшись, метнула по сторонам независимый, вызывающий взгляд – мол, что, не ожидали?
Нас с ней можно было бы назвать «Барби-волосы-до-пят и иммигрантка».
Не в силах устоять, я потрогала ее волосы – мягкие, блестящие, прямо как у той Барби, что была у меня в начальной школе. Вспоминая вчерашнюю разруху на ее голове, я спросила:
– Как твой парикмахер это сделал? Просто магия какая-то!
– Не магия, а парик, – отозвалась она. – Энцо пришлось их отрезать прилично. И потом, мне теперь нужно все время держать на голове средство по уходу, восстанавливающее, с маслом. Две недели как минимум. Я сейчас совершенно непрезентабельна – так сказала мама, и даже заплакала. – Беа засмеялась.
Класс продолжал исподтишка разглядывать ее: кто с досадой, кто с восхищением. На веки она наложила тени с глиттером, словно на дискотеку собралась. Тогда за ней еще не гонялись фотографы, но она все равно каждый день сражала наповал всех в школе – просто для удовольствия. Сколько я помню, ни разу не видела на ней обувь как у остальных или куртку по моде того времени. Если ей, к примеру, взбрело в голову выглядеть как Барби выпуска 1993 года, то она – с позволения матери – это делала.
– Чувствуешь их? Все эти взгляды? – Приблизив губы к моему уху, она повела рукой вокруг: – Тебе от них не щекотно?
Нет. Щекотно мне было от ее дыхания на мочке уха. От прикосновения ее колена. Оттого, что она так открыто перешла на мою сторону.
– Я хотела такой же морковный цвет, как у тебя. Я просила. Но мама с Энцо были категорически против, и пришлось согласиться на вишневый.
Зашла преподавательница, синьора Марки, и мы затихли. Она села за кафедру, отметила все новшества – смену моей соседки по парте и прическу Беа – но сказала только:
– Страница двести двадцать, «Одиссея», песнь шестая.
Она была сурова и не допускала никакой фамильярности: «Я вам не подруга, а преподавательница итальянского, латыни и греческого». Ей было тридцать, а выглядела она на пятьдесят.
Мы с Беатриче прилежно отыскали страницу. Синьора Марки начала читать, мы внимательно слушали.
– Здесь мы живем, ото всех в стороне, у последних пределов / шумного моря, и редко нас кто из людей посещает[11].
Я подчеркивала остро заточенным карандашом, и лишь то, что произвело на меня впечатление. Беатриче же, взяв маркер, вела его не отрывая, точно валик с краской: заглавия, тексты, толкования – она выделяла все подряд; не представляю себе, как потом разобрать, где важное, а где неважное. Но мне было до смерти приятно чувствовать ее рядом с собой, поглядывать на ее пенал, ощущать в воздухе персиковый аромат ее крема.