– Не надо! – я попыталась удержать ее, выдернуть письмо.
Но Беатриче вытянула руку вверх, лишив меня всякой возможности сделать это. Она была слишком высокая. Мои глаза наполнились слезами:
– Я не хочу, чтобы он его читал!
– А зачем тогда писала?
Я писала для нее. Чтобы она сказала, какая я молодец.
Писала для себя. Чтобы доказать, что я на что-то гожусь.
Он был настоящий, из плоти и крови; он не имел отношения ко всей этой лжи.
– Не надо, пожалуйста!
Беатриче сверкнула глазами:
– Тогда мы больше не подруги.
Я окаменела.
– Решай. Или мы сейчас идем и кладем письмо ему в парту, или – клянусь – я с тобой больше не разговариваю. Вернусь за свою парту, и тебя все заплюют.
Вот она, стерва.
Выползла наружу. Как в первый школьный день, как всякий раз, когда она смеялась над Биеллой-шевели-поршнями.
Эта стерва хотела только побеждать. Преступая любые моральные, социальные и гражданские ограничения. Дружба? В топку. Любой ценой добиться своего.
И она добилась.
Мы зашли в кабинет пятого «C». Беатриче и правда подготовилась, все спланировала – знала, куда идти: к последней парте у окна. Парта была вся изрезана надписями, в ней лежала забытая книга. Я успела прочитать название: Витторио Серени. «Переменная звезда». Меня обдало холодом; мурашки побежали по рукам, по ногам. Беатриче положила рядом с книгой конверт с надписью: «Для Лоренцо».
И мы сбежали.
7
Феррагосто. Как Б. спасла мне жизнь
«И они пожирают друг друга глазами, ищут друг друга, тянутся тайно руками по покрытому льном столу». Это не про нас с Лоренцо, хоть и из сборника «Переменная звезда». Эти двое, которые ищут и пожирают друг друга глазами, пытаясь без особого успеха действовать тайно, – мои родители.
Называется стихотворение «В воскресенье после войны». В нем звучит вопрос: «Для двоих, что вновь встретились в воскресенье после войны, может ли расцвести морская пустыня?»
Что до моей матери, то она точно расцвела. Отец стал меньше сидеть в кабинете и даже приобрел какой-никакой цвет лица. После семи лет супружества и одиннадцати лет развода – они расстались, когда я только начинала произносить что-то осмысленное, – этим идиотским, мучительным летом двухтысячного они переживали вторую юность.
Вечерние вылазки за мороженым стали традицией. Со временем нас даже избавили от формального вопроса: «Хотите с нами?» Когда отец закончил все университетские дела, у них и дня не проходило без моря. Каждый раз – новый пляж, новый природный оазис. После обеда мы с братом забирались в кровать: я – читать, а он – уже одурманенный марихуаной – спать. А эти двое уходили, благоухая кремом от солнца. Мама в соломенной шляпе и в просторном желтом пляжном сарафане, папа – в бейсболке и с романом Стивена Кинга под мышкой, на шее – неизменный бинокль для наблюдения за птицами.
Ездили они всегда на грязном отцовском «пассате» с невообразимо набитым багажником: разная техника, чтобы наблюдать и фотографировать птиц, «Поляроид», чтобы снимать маму, сама она добавила к этому надувной матрас, лежаки и полотенца.
О чем они беседовали? Не могу даже предположить. Мама ничего не знала о сойках, морских зуйках, авдотках, никогда не интересовалась животными. Интернет, софт? Меньше чем ничего. Другие галактики? Хорошо, что она хотя бы понимала, в каком регионе Италии находится. Папа закончил институт с отличием, его диссертацию опубликовали в Штатах, а мама даже до диплома не дошла. Пыталась читать, к примеру, журнал «Смеемся и поем» – и выдыхалась на первой же фразе. Настоящая катастрофа. Я гляжу на нее взрослым взглядом, и мои глаза все так же безжалостны к ней, к ее импульсивности, ее итальянскому. Тем не менее я бы все отдала, лишь бы вновь увидеть ее такой же счастливой, как тем летом.
И не на фотографии, а в реальности, каким-нибудь июльским или августовским днем 2000 года. Увидеть, как она смеется, уходя на пляж. Маленькая, веснушчатая, с длинной растрепанной челкой на глазах. Легкая и беззаботная, под стать имени: Аннабелла.
Иногда после дневного сна Никколо выныривал из заторможенного состояния и заходил за мной, или же я бросала в сотый раз перечитывать Мандельштама и стучалась в его дверь. Мы садились на кухне полдничать вдвоем, возрождая наши старые и самые дурные пьемонтские привычки: MTV, картошка фри, ноги на стол. А из окна с опущенными жалюзи доносился шум города – полного жизни, увлеченного соревнованиями по прыжкам с камней, поединками на ракетках у кромки воды.
Мы сидели бледные, недовольные. И лишь после пяти вечера осмеливались высунуть нос на улицу, вместе с пенсионерами и младенцами. Пока я неприкаянно моталась от дома до библиотеки и обратно, а брат глушил себя гашишем и кетамином с новыми убогими друзьями, мама и папа развлекались по полной.
Не хочу, чтобы показалось, будто они бесчувственные, жестокие. Они заботились о нас. Видели расширенные зрачки Никколо, мое угрюмое лицо. Но что – теперь я это понимаю – они могли поделать?
Они были влюблены.
Это было их время, не наше.
Они пытались иногда как-то вовлечь нас, особенно отец. Однажды утром он вознамерился показать нам, как работает его «Олидата-586». Серый параллелепипед, загромоздивший кабинет, больше телевизора, с выпуклым экраном; сегодня на такое без улыбки не взглянешь, но тогда у него внутри был третий пентиум. И папа без конца всем повторял: «У меня третий пентиум, у меня третий пентиум», а в глазах его сияло будущее. В тот день он воодушевился, оживился. Надо отметить, что преподавателем он всегда был прекрасным, такие западают студентам в душу. Но, как известно, дети есть дети: они не слушают. Папа водил мышкой, аккуратно кликал, показывая, как подсоединиться к интернету и открыться миру. Написал нам на бумажке имя пользователя, пароль и номер провайдера – длинную абракадабру. Мы в ледяном молчании выдержали там минут десять.
Следующий заход он сделал на тему птиц – своей второй страсти. Предложил полюбоваться великолепным зрелищем: полетом пустельг и ухаживанием морских зуйков в парке Сан-Квинтино, то есть подняться на заре, вооружившись специальными ботинками и биноклями. Этот проект мы зарубили на корню, просто молча выйдя из комнаты.
Мама изменилась и уже не смотрела на нас как раньше. Увлеченная отцом, морем, охваченная эйфорией от вновь обретенной свободы.
«О-го-го, сколько тебе еще наверстывать», – говорила она отцу смеясь, без всякой злобы, и исчезала. На два часа, на целое утро. Возвращалась к часу: в руках покупки, в волосах полно песка. А один раз даже шорты были измазаны зеленым, словно она каталась по траве. Дома ее непременно ждал накрытый стол; экс-супруг у плиты, дети перед телевизором. Бледные, как восковые свечи.
В нашем присутствии они не целовались и почти не касались друг друга, но все и так было очевидно. Если так мало тем для разговора, нужно это как-то компенсировать. Их спальня была в глубине коридора, в самой дальней от нас комнате. Мама теперь закрывалась в ванной на ключ и не пускала нас. Всегда была причесана, накрашена и благоухала. Она дистанцировалась от нас, потому что прежних «нас» больше не существовало. Были «они».
Но вернемся к изначальному вопросу: «Может ли расцвести морская пустыня?» В свои тридцать три года я знаю ответ: «Нет».
* * *
Первый признак того, что идиллия между мамой и отцом обречена, появился вечером на праздновании Феррагосто, когда я познакомилась с Беатриче. Впрочем, это скорее был не признак, а пугающий, оглушающий грохот, какой случается иногда перед цунами.
На сей раз они не убеждали нас пойти вместе, а просто поставили перед фактом: идем вчетвером в шикарный ресторан с террасой с видом на море. Отец забронировал стол за месяц, чтобы не пролететь. «Нарядимся, посмотрим салют, оторвемся по полной», – заявила мама непререкаемым тоном и с таким лицом, что можно было ожидать пощечин.