Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Чтобы утром, когда проснешься, не пришлось ненавидеть себя перед зеркалом. Я все оставляю: пудру, помаду. Если красить водостойкой тушью и аккуратно лежать на подушке, не ворочать головой, то она не осыпается.

Тут я поняла, насколько доверительно было с ее стороны показаться мне без макияжа в тот день, когда мы ходили на «дело». И невольно ощутила прилив теплых чувств, но сдержала их. Беа включила небольшую стереосистему вверху на полочке. Из колонок полилась песенка, которую Никколо не раздумывая квалифицировал бы как «дерьмо». Кругом было столько косметики, духов, кремов, гелей для душа, что я задалась вопросом, зачем это все. В нашей ванной я держала только щетку и зубную пасту.

– Смотри! – продолжала Беа, схватив дезодорант и поднося его к губам. – Похожа я на Паолу? – Тут она сделала вид, будто поет в микрофон: – Vamos a bailar, esta vida nueva! Vamos a bailar, nai na na![6]

Она принялась изображать чувственный танец, тереться задницей о мои колени; попыталась и меня заставить танцевать под припев, щекотала бока, чтобы я встала, но я вывернулась: чтобы я занималась таким идиотизмом?

– Не любишь Паолу и Кьяру?

– Нет, – призналась я.

– А что тогда ты любишь? Их этим летом везде крутили.

Вот этого я никогда не делала. Не говорила о себе. Была уверена, что мной никто не может заинтересоваться. Десятилетия спустя психолог попытается убедить меня, что к этой моей крайне низкой самооценке приложила руку мать. Но только в тот день, в ванной, когда мама была за сотни километров, мне захотелось откровенничать. Я чувствовала, что Беатриче поймет; не вот эта ее эксгибиционистская версия, а та, что чуть раньше в гостиной выслушивала несправедливый выговор.

– В Биелле есть одно место, – заговорила я, – называется «Вавилония». Там у всех девчонок и парней волосы синие, зеленые или оранжевые с фуксией, как у тебя, и еще выбриты по бокам, а сверху гребень. Они поют под The Offspring, слэмятся, курят и показывают средний палец всему и всем на свете.

– Слэмятся? Это как?

– Ну, это когда не танцуешь нормально, а болтаешься в толпе. Толкаешься плечами, головой. Там у нас даже Rancid играли! Среди рисовых полей, в Пондерано! В Биелле совсем не так, как в Т., – заключила я.

– А тебе какие группы нравятся?

– The Offspring. И еще Blink-182.

– Это твой брат слушает? – лукаво спросила она. – Крутой он. Как его зовут?

– Никколо.

– Хочу с ним познакомиться. Одолжишь мне его как-нибудь в субботу?

Я неопределенно кивнула. Не решилась сказать, что он уехал. Произнести это вслух означало смириться. Да и потом, окажись он лицом к лицу с Беатриче, назвал бы ее сраной капиталисткой, или сраной аристократкой, или еще как-то с прибавкой «сраная».

– Да, в Т. панков нету. Все мы тут одинаково тупые и ординарные.

– Ну нет, ты-то не ординарная! А теперь вообще почти панк!

Беа рассмеялась:

– Хотела бы я так, с гребнем и пирсингом в носу, сбежать отсюда и послэмить в вашей «Вавилонии» среди рисовых полей.

– Так поехали! – предложила я, неожиданно ощутив прилив счастья.

– Забудь об этом.

– Почему?

– Сейчас объясню.

* * *

Мы вышли из комнаты, и она повела меня по коридору, где не слышно было шагов. Ее домашние по-прежнему внизу скандалили.

Мы миновали распахнутые двери в комнаты ее брата и сестры, закрытую дверь в спальню родителей. Беа толкнула последнюю дверь, и мы зашли в какую-то ужасно темную и холодную комнату: здесь словно кто-то долго болел и недавно умер. Я на ощупь продвигалась за ее силуэтом, потом она подняла жалюзи, и я обомлела.

Повсюду на стенах были фотографии, как в музее или в поминальной часовне. Гигантские увеличенные снимки, портреты, коллажи из поляроидоных снимков – в рамках, под стеклом. А там, где не висели снимки, стояли стеллажи, набитые пронумерованными фотоальбомами, и на каждом было имя: Костанца, Беатриче, Людовико. Беатриче побеждала с разгромным счетом.

– Людо пару раз снимался, но ему быстро надоело. И потом, отец воспротивился: мол, не мужское это дело. И маме пришлось уступить.

Беатриче уселась на подоконник, против света.

– Костанца красивая, но у нее ни глаз, как у меня, ни роста моего нет. Она раньше много в рекламе снималась, в детстве еще. Даже в рекламе мультиков «Мой маленький пони». А потом у нее пошли месячные, вылезли прыщи еще хуже моих, бока наросли, и больше ее уже не приглашали. – Она отгрызла заусенец, слизала крошечную капельку крови. – Так что осталась я.

Тон у нее был какой-то неопределенный, словно это одновременно и приговор, и призвание свыше. И я не понимала, гордится она грудой снимков, которыми была облицована комната, или страдает из-за них.

И вот она сидела там – теперь ее волосы походили на стекловату – и разглядывала собственные снимки так, будто на них вовсе и не она. Беа с косой и в диадеме в фэшн-рекламе – трогательно маленькая, с изумленными глазами и нарумяненными щеками. Беа с шевелюрой цвета красного дерева, лет двенадцати, на подиуме в купальнике. Непременно с выпрямленными волосами. Улыбка – уже та самая, знаменитая, почти как у Джоконды: невозмутимая, не поддающаяся расшифровке, заполонившая теперь весь интернет. Но вот мне эти образы, пригвожденные к стене, казались блеклыми, статичными, безжизненными. Наверное, это меня и тревожило: стены были словно надгробия. Глядя на них, я начинала понимать, почему ее мать так рассердилась.

– У тебя есть дневник? – спросила я.

– Какой дневник?

– Секретный. Где ты пишешь всякие мысли, что произошло за день.

– Я ничего не пишу.

Были там еще такие композиции: трое детей вместе, мать с отцом, мать одна, вся семья на Рождество, на Пасху, в Париже, на Мальдивах. Всегда в фокусе, на переднем плане, с правильным освещением; глаза открыты, лица безмятежные, улыбающиеся, приторно счастливые. Конечно, я не удержалась от сравнения. Вспомнила жалкие кучки фотографий моей семьи, сваленные как попало в коробку: горизонт накренился, головы срезаны, глаза красные; смотрим, как совы, испугавшись неожиданной вспышки. Эти прямоугольнички, от которых сжималось мое сердце и которые никто не желал пересматривать. Где всегда не хватало то отца, то матери, то нас с братом, где всегда оставались пустоты.

– А кем твоя мама работает? – не выдержала я.

– Никем.

Я взглянула вопросительно.

– Она домохозяйка, – саркастически улыбнулась Беатриче, – хотя я ни разу не видела, чтобы она гладила, стирала или готовила. Она выиграла конкурс «Мисс Лацио – 1968». Когда-то, в каменном веке, пару месяцев была кем-то. Потом вышла замуж за отца и всю себя посвятила ему, точно богу. А он в ответ при каждом удобном случае наставлял ей рога с коллегой или секретаршей.

* * *

Учебник мы в тот день так и не открыли. Даже я не смогла бы сконцентрироваться. Гнетущее впечатление оставила у меня эта комната, о которой, между прочим, Беатриче никогда потом не говорила – ни в интервью, ни в ТВ-шоу.

Когда мы спустились вниз, ее сестры уже не было, брата тоже. Лишь мать, Джинерва Дель’Оссерванца, сидела на диване, листая журнал. Бледный предзакатный свет падал на ее лицо под прямым углом, высвечивая морщины под слоем тонального крема, хрупкость, возраст – пятьдесят два.

Это зрелище тронуло меня; да и Беатриче, видимо, тоже, потому что она подошла, села рядом и прижалась к ней, как бы прося прощения. Та погладила ее по испорченным волосам:

– Ничего, мы все исправим.

Сказала нежным голосом, словно это и не она вовсе.

Я не удивилась, привыкла к такому. Я уже знала, что у матери есть два противоположных полюса, и от одного к другому она переходит без предупреждения. Ты можешь ненавидеть ее сколько угодно, но потом всегда приходит физическая тоска: тебе нужно, чтобы тебя обняли, приняли. Ты смехотворно мала, она огромна; и эта непреодолимая разница иногда может разрушить тебе жизнь, как случилось со мной и с Беатриче.

вернуться

6

Давайте танцевать, это новая жизнь! Давайте танцевать, най-на-на! (исп.).

11
{"b":"839319","o":1}