— Не доверяет нам, — с горечью сказала Анна, когда Павел ушел.
— Тебя это удивляет? У него, во втором отделе генштаба, сотрудниц не было. Но если он хочет, чтобы я помогал ему, пусть учтет: без тебя я ничего сделать не смогу.
— А в чем ты должен ему помогать?
— То, что он сказал мне вчера, — строжайшая тайна.
— Слыхала. Помню.
— Генерал Карашевич-Токаревский, как старший по званию, варшавским штабом назначен командующим подпольной армией, в состав которой войдут все, кто не попал в плен и не хочет прекращать борьбу. Часть оружия будет спрятана. Стажинский обещал помочь новому командующему и, кажется, уже передал ему несколько сот подписанных, но не заполненных бланков паспортов и других документов, нужные печати. Согласился также выдать удостоверения сотрудников городского управления ближайшим помощникам генерала.
— И все это он делал в те дни, когда призывал нас держаться? Оказывать сопротивление врагу? — удивилась Анна.
— Это тоже будет сопротивлением. Хотя я согласен с тобой: последняя неделя должна была быть для Стажинского сущим кошмаром. Его желание несмотря ни на что продолжать борьбу до конца и противоречивые решения командования… Но Павел не фантазирует. Я знаю, что он дружит с «Шимоном», нынешним адъютантом Токаревского. И приходит сюда уговаривать всех легкораненых, которых он знает и которым можно доверять, остаться в городе. Он утверждает, что я тоже буду им нужен и должен исчезнуть отсюда прежде, чем немецкая санитарная служба начнет составлять списки. Теперь ты знаешь столько же, сколько и я. То есть немного больше, чем нужно.
— Ты тоже мне не доверяешь.
— Если б это было так, я молчал бы, как Павел. Просто начинается крупная игра, ставкой в которой может быть жизнь. Не знаю, имею ли я право вовлекать тебя в то, что Павел называет подпольной работой.
— Если ты остаешься, я буду с тобой до конца. Не знаю, можно ли рассчитывать на победу теперь, когда вы проиграли, несмотря на такие настоящие крепости, как Модлин, и такие ненастоящие, но отчаянно оборонявшиеся, как Варшава. У вас уже нет ни самолетов, ни артиллерии. И я знаю, что Париж вас обманул. Дед Ианн сказал бы, правда, что порядочной «белой» бретонке до этого не должно быть никакого дела, но…
— Вот видишь.
— Но он не знает того, что знаешь ты: я уже не Анна-Мария, я — Анна.
— Да. Анна, Анна…
Доктор Корвин вернулся на Хожую, раздобыв в госпитале какую-то гражданскую одежонку, и несколько дней спустя навестил Адама. Он похудел, поседел и ничем не отличался от еще бродивших по улицам Варшавы беженцев, был так же истощен, как и все. В доме положение было не из лучших: доктор застал пани Ренату близкой к отчаянию и офицеров СД, нагло хозяйничающих в квартире, растапливающих печку книгами из его библиотеки. Они уходили лишь на несколько часов на службу в занятый для гестапо дом на аллее Шуха, но вторую половину дня до поздней ночи просиживали за столом. Пили, пели, стреляли для острастки в воздух. Доктора долго допрашивали, прежде чем милостиво позволили спать на полу в комнатке Кристин. Спросили и про двух сбежавших девушек, однако поверили, что его и в городе не было, когда они приходили на Хожую.
— Я очень тревожусь за Эльжбету, — говорил доктор. — Даже не знаю, кто у нас — внук или внучка?
Анне вдруг показалось, что она пробуждается от дурного сна. Значит, еще существуют сосны на песчаных улочках пригородного поселка и «Мальва» с ее лиловыми астрами на клумбах?
— Совсем забыла, — вздохнула она. — Невероятно, но я… я забыла о прабабке, об Эльжбете, о Кристин.
— Не скоро удастся туда съездить, — с сожалением сказал доктор.
— Почему? У Ванды есть лошадь и телега. Мы с ней могли бы попытаться…
— Нет-нет. Никуда вы одни не поедете. Нужно подождать, пока не прекратятся грабежи и насилия. Немцы под предлогом реквизиции оружия и радиоприемников врываются в квартиры, грабят. Как знать, что происходит в «Мальве»? Вы достаточно пережили. Леонтина рассказывала, что в ту ночь слышала выстрелы и лица ваши были в крови…
— Это стекло. Мы поранились разбитым стеклом.
— Так или иначе, с вас довольно. А Ванду предупреди, что заходить на Хожую опасно.
Это же подтвердил Стефан, вернувшийся в город пятого октября. Все, кто пришел в тот день в Варшаву, были задержаны; затем тех, которые хотели попасть в центр, обыскали. Оказалось, что Гитлер принимал военный парад в Уяздовских аллеях, и на улицах было полно полевой жандармерии. Когда Стефан добрался наконец до Хожей, было уже довольно поздно, близился комендантский час. В квартире он попал прямо в лапы офицеров СД.
— Они меня не отпускали до полуночи, пока не пришла какая-то девица, всецело завладевшая их вниманием. Какое счастье, что с вами там ничего не случилось. Рената говорит, что вас несколько часов допрашивали…
Анна хотела сказать, что трудно назвать допросом то, что там происходило, но пожалела и дядю Стефана, и Адама. Они даже не подозревали, какая опасность ей тогда угрожала. «Кто первая? Сама! Добровольно! Это ведь большая честь…»
Она не могла забыть тех слов, тех голосов, тех рук с пистолетами.
— Видел я оскверненные придорожные часовни, но никогда не думал, что в Варшаве сам окажусь в квартире, где жгут церковные свечи. И вдобавок на грязном, залитом вином столе. До конца жизни этого не забуду.
Когда Стефан ушел, сказав, что переночует в библиотеке на Кошиковой, а наутро сразу же отправится пешком в Константин, Адам спросил у Анны, будет ли и она до конца жизни помнить ту ночь на Хожей.
— Постараюсь забыть, — ответила она, глядя ему прямо в глаза. — И прошу тебя, не будем больше говорить об этом. Никогда.
С того дня, поскольку Адам чувствовал себя гораздо лучше, Анна с наступлением сумерек уходила на Кошиковую и там отсыпалась за ночи, проведенные возле раненых в самый тяжелый период. Возвращаясь утром обратно, она ныряла в толпу женщин, которые теперь, когда улицы больше уже не обстреливались, тянулись к госпиталю с разных концов города, нагруженные одеялами, свертками с бельем, судками. Почти в каждой палате появились постоянные сиделки, и Анна во второй раз почувствовала себя отодвинутой на задний план: некоторым из этих раненых она спасла жизнь, но ничего больше предложить не могла — сама была такой же голодной и бездомной, как и они.
Обилие посетителей имело и хорошую сторону. Новые сиделки не знали, в каких чинах их случайные подопечные. И вдруг оказалось, что Уяздов, в общем-то, солдатский госпиталь, поручиков, капитанов, ротмистров в больничных корпусах и в замке как не бывало.
Польские врачи без лишних вопросов вносили добровольно отказывавшихся от своих званий офицеров в списки рядовых, и вскоре с офицерскими званиями осталось сотни две-три тяжелораненых, фактически инвалидов. Легкораненые выписывались, не дожидаясь решения коменданта госпиталя, опасаясь появления комиссии, которая могла направить выздоравливающих в лагерь для военнопленных.
В первые месяцы после капитуляции Варшавы немцы вывозили из города не столько людей, сколько военную добычу. Ценнейшие музейные собрания, картины из галереи «Захента», а прежде всего то, что еще сохранилось в Королевском замке. Решение оставить на Замковой площади города — который никогда не будет восстановлен — лишь руины принял сам Гитлер. В середине октября в Варшаву прибыл с инспекцией генерал-губернатор Франк и впервые вошел в королевские покои не как гость, а как завоеватель. По замку его водили немцы.
— А это — тронный зал. Несмотря на пожар, многие комнаты уцелели.
— На балдахине — орлы, — удивился Франк. — Как так? Наши?
— Это белые орлы, господин генерал-губернатор.
— Я и говорю, — повторил с нажимом Франк. — Наши, силезские.
Он подошел к балдахину и резким движением сорвал несколько эмблем.
— На память о крепости Варшава, — пробормотал он. — Все действительно ценное — забрать. Остальное — разбить, разрушить, чтоб ни следа не осталось от их королей, президентов, украденных орлов.