— Я тоже. Люблю помогать юным энтузиастам.
Он небрежно махнул ей рукой на прощание, повернулся и ушел. Через много-много лет он назовет эту минуту самой прекрасной в своей жизни.
Первая зима, проведенная в Варшаве, оказалась не такой страшной для Анны, хотя ее дед Ианн ле Бон через свою жену назойливо допытывался о состоянии ее отмороженных рук и ног. Анне пришлось разочаровать его, написав, что руки и ноги в хорошем состоянии, даже лучше, чем после мази и чехлов Франсуа, потому что Адам купил ей закопанские фетровые боты, благодаря которым она могла сколько угодно ходить по скрипучему бледно-голубому снегу варшавских парков. «Носите фетровые боты вместо сабо, по крайней мере зимой, и будете такими же здоровыми, как я», — писала она бабке. Ответа она не получала очень долго, пока наконец не пришла открытка от Катрин, высланная потихоньку от родителей, с просьбой больше не вспоминать ни о бретонских ветрах, ни о сабо, потому что этим она только сердит Ианна, им она этим не поможет, а себе навредит, ибо недавно дед назвал ее «красной», да еще умнее экс-консула, раз тот не снабдил свою армию, идущую на Москву, закопанскими ботами. Неужели она в этой скрипящей снегом стране сделала бо́льшую карьеру, чем сам Наполеон?
Теперь уже Анна не решалась писать о том, как тесть почти вылечил ее от невралгических болей, или о том, как искрится снег на полях под Константином, она сообщала только о семье Адама, о своей работе и о книгах. Раз только написала об удивительной прабабке, маршальше, — и снова вызвала недовольство, ибо Ианн велел своим женщинам отписать, что ни одна прабабка не может сравниться с той, которую на побережье называют ведьмой из Круазика. Что она, Анна-Мария, не имеет сердца, ибо та ежедневно ходит в дождь и ветер — само собой разумеется, в сабо — смотреть, как растет каштан, посаженный у Атлантического океана именно с мыслью о ней, дочери Франсуа, такой же неблагодарной, как этот лавочник, муж Софи. Наконец, чтобы она как следует проверила, не является ли случайно эта прабабка Адама одной из экс-жен кого-нибудь из императорских маршалов. Правда, доктор ле Дюк не слышал, чтобы кто-то из маршалов Наполеона бросил в Польше во время отступления не только добычу, которую он вез из горящей Москвы, но и жену, к тому же и возраст не подходит, ибо французская маршальша должна быть вдвое старше Ианна, но может, это дочь кого-нибудь из маршалов, а не жена? Во всяком случае, проверить стоит, а хвастаться брошенной маршальшей или дочерью маршала порядочной бретонке не к лицу. «Белой». Если только она, Анна-Мария ле Бон, не чувствует себя уже (вот плачевные последствия учебы в «школе Дьявола») одной из «этих французов». Или, что еще хуже, «этих славян».
С каждым месяцем переписка становилась все более редкой, бретонские сабо и шкафы уплывали в прошлое, были как будто из другого мира. Она чувствовала себя уже немного иной, крепче связанной с Кристин и с семьей Адама. Правда, отношения с пани Ренатой были холодными, но корректными, хотя Анна все еще чувствовала себя виноватой, словно она обидела мать Адама, забрав у нее сына. Она старалась быть внимательной к свекрови, показывала свою привязанность, стремилась держаться в тени, но все это не меняло того напряжения, которое существовало в их взаимоотношениях. Как-то раз на небольшом приеме, устроенном молодыми, товарищ Адама, обращаясь к Анне, выпил за здоровье хозяйки прелестного дома. Пани Рената не поднесла бокала к губам, наоборот, поставила его на столик и бросила на немногочисленных гостей такой холодный, злой взгляд, что никто не осмелился поддержать тост. Спустя минуту после неловкого молчания все опять заговорили быстро, весело, громко, но Анна долго еще слышала учащенное биение своего сердца. К счастью, пани Рената не всегда бывала вечерами дома, да и она сама была занята в библиотеке до пяти вечера. Анна возвращалась на Хожую вместе с Адамом, и у них еще оставались остаток дня и долгая ночь. Вечером к ужину обычно приходил доктор Корвин, и — если пани Рената была на собрании или у друзей на бридже, а она частенько играла в карты, — они проводили время на Хожей впятером: она, Адам, доктор, Данута и Кристин, помогавшая ей готовить уроки. Доктор имел необыкновенный дар — не касаться дома своих профессиональных дел и проблем. Поэтому говорили обо всем, только не о больнице и болезнях или недостатках в снабжении медикаментами. Свекор в одном напоминал прабабку: он всегда был спокоен, любил находиться в окружении молодежи и заставлял Анну называть себя папой, как собственные его дети. Он интересовался политикой и всем, что происходило в городе, знал множество анекдотов, а всяческие сплетни ему приносили как коллеги, так и пациенты. Благодаря ему Анна поняла, что Варшава — это не только семейный круг Корвинов, университетские товарищи и библиотекари, еще читатели с Кошиковой улицы, все — одинаково мыслящие, но существуют и в сейме, и в обществе различные группировки и фракции, борющиеся друг с другом. Впервые она услышала фамилии их лидеров и узнала, какими бурными бывают выступления студенческой молодежи. Во время этих вечерних разговоров она поняла, что в Польше пульсирует — или, вернее, кипит — политическая, интеллектуальная и творческая жизнь. У доктора был свой взгляд на действительность, иной, чем у Адама. Он по-другому оценивал ситуацию — может быть, слишком оптимистически, но не игнорировал замечаний сына. После ужина, за чаем, они часто спорили, хотя до бурных столкновений не доходило. Ианн ле Бон никогда не позволил бы, чтобы кто-то подверг сомнению его взгляды, да еще стал бы обсуждать их в семейном кругу. У Корвинов было иначе, и сначала Анна боялась, что дойдет до ссоры, до охлаждения отношений между отцом и сыном, но, как правило, доктор умел неожиданно прервать дискуссию. Улыбаясь, он говорил:
— На сегодня хватит. Мадемуазель Кристин, подкрепим наши слабые знания черной смородиной.
А потом, подняв вверх рюмку с рубиновой наливкой, которую он готовил сам по рецепту прабабки, щурил веселые глаза и чокался с Адамом:
— Я знаю немного, ты — еще меньше. In vino veritas[15]. Может, после этой одной рюмочки будем знать больше — ибо истину нам не дано познать.
Не знала ее и Анна, ибо до каменистой Бретани в тридцатые годы не дошли еще вести о планах Гитлера, что он хочет завоевать во что бы то ни стало, вплоть до истребления «туземцев», огромные пространства на Востоке, а книга «Mein Kampf» была так же мало известна жителям армориканского побережья, как и шедевры мировой литературы. Но здесь, в Польше, было иначе. Только сейчас она поняла Кристин, которая говорила ей, что в этой стране спят неспокойно, но зато при широко открытых окнах. К сожалению, это были не безобидные кошмары, навещающие маленькую Анну-Марию в бретонском шкафу-кровати.
— Разве дар зажигать, захватывать и убеждать массы — это талант? — как-то раз спросила она свекра.
— Зловещий, — в ответ покачал он головой. — Иногда мне, врачу, удается внушить больному, что я возвращаю его к жизни, и это я считаю гораздо большим достижением, чем прием нужного лекарства. Но этот несостоявшийся художник, призывающий свой народ к активности, одновременно хочет вытравить иные живые организмы, сломать все препятствия, прописать себе переливание крови, выпущенной из всех неарийских народов. Ибо евреев он наверняка уничтожит — и этого даже не скрывает, хотя пока что пользуется их капиталами и не брезгует помощью не совсем расово чистых банкиров, судовладельцев и промышленных акул.
— Вы думаете, папа, что эта коричневая зараза дойдет даже до… Бретани?
— Не сразу, ведь там край Европы. А мы гораздо ближе и много веков уже на заре истории были предметом немецкой агрессии.
Доктор говорил об ожидающей Польшу войне, если не сейчас, то через год или два, это напоминало утверждение бабки ле Бон, когда она сообщала Ианну о состоянии здоровья обитателей фермы: «Сейчас корью болеет Поль, через неделю-две слягут обе дочери Катрин, а Анна-Мария… Ну что ж, она, возможно, сразу не заразится, но пройти через это ей все же придется…»