Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Друг, на время февральской стужи…»

Друг, на время февральской стужи
и отсутствующей земли
затяни ремешок потуже,
дырку гвоздиком проколи.
Затяни, не вернись из рейса,
навсегда оставаясь «там»,
заодно у плиты согрейся,
повторяя «пропан-бутан».
Плоскогубцами – ну же! ну же! —
над конфоркою гвоздь зажав.
Затяни ремешок потуже
на развалинах трех держав.
Не унять предотлетной дрожи
и невыделанной души…
Жженным запахом млечной кожи,
затянув ремешок, дыши.

«В прекрасном прошлом было всяко…»

В прекрасном прошлом было всяко:
и обожаемая мной,
убитая ментом, собака,
что стала «болью головной».
И первая, в двенадцать с чем-то,
неразделенная любовь,
что рвется, будто кинолента,
надеждой склеенная вновь.
И утренний туман над Пиной,
и в небе аистов следы,
и тихий свет радиоактивной,
зашкаливающей руды.
Прекрасны тающие стаи
и перистые облака,
где, слава Богу, мы не стали
прекрасным будущим пока.

Элегия

Селедками в бочке трамвая
мы ехали – шепот и крик!
А время, снежинками тая,
нам капало за воротник.
Дыша табаком, перегаром,
в замерзшее глядя окно,
мы знали, что это недаром,
с неведением заодно.
Мы ехали на 23-м;
а, может быть, едем еще
всю ночь и никак не приедем —
нам холодно и горячо.
Я мертвый, и ты не живая,
и звездный пожар над Москвой.
И только водитель трамвая
все время вертел головой.

«Страшнее подвала я в жизни не знал ничего…»

Страшнее подвала я в жизни не знал ничего:
«Сходи за картошкой, сынок». Не признаешься ведь.
Убожество личное и темноты божество,
где бомбоубежища дверь зарычит, как медведь.
Разбитой – вовек не забудется! – лампочки хруст,
и холод подвальный лица моего супротив,
и, чтоб не лишиться остатка отсутствия чувств,
насвистывал из «Мушкетеров» игривый мотив.
Дорога туда и обратно – каких-нибудь пять
минут, даже меньше, а страха – на целую жизнь.
«Сходи за картошкой, сынок…» Я в подвале опять.
Не дрейфь, поседевший старик! Из последних держись!

«На поминках пьется, как нигде…»

На поминках пьется, как нигде,
как ни с кем уже и никогда.
Борода склонилась к бороде:
жатва скорби, памяти страда.
Ну, давай, не чокаясь. Давай.
Царствие Небесное. Ага.
За окном прогромыхал трамвай,
и запела за окном пурга.
Запоем и мы про ямщика,
с болью не своей накоротке,
и прижмется мокрая щека
к мокрой нафталиновой щеке.
А потом – прогулки по воде,
а потом – над головой вода.
На поминках пьется, как нигде,
как ни с кем уже и никогда.
давай по новой
тире по прежней
за гроб вишневый
и саван снежный

«На балконе, куря после третьей…»

На балконе, куря после третьей,
мы сидели и слушали ветер,
и закладывали виражи
то ли ангелы, то ли стрижи.
Говорить ни о чем не хотелось:
логос умер, безумствовал мелос,
и уже никуда не спеша,
говорила с душою душа…
Лист кленовый, еще не помятый,
ветром сорванный, падает в грязь.
По четвертой и сразу по пятой
накатили, за стол возвратясь.
И уже о любви, не о боли,
черно-белое смотрим кино.
То ли дождик за окнами, то ли
мокрый ангел стучится в окно.

«Она ему читает Чехова…»

Она ему читает Чехова
в постели лежа перед сном,
на пятом этаже в Орехово —
Борисово, где за окном
во тьме осенней лесопарковой
растерянная тишина,
лишь молния блеснула сваркою
да светит изредка луна.
На фоне мглы и неба хмурого —
молчанье птиц наперебой,
напоминающее Гурова
и разговор с самим собой.
Свет выключили. Дождь за окнами.
Дом обволакивает тьмой.
Счастливые – неодинокими
уснули… Анна! Боже мой!

«Долго взглядом провожали…»

Долго взглядом провожали,
как смотрели небу в рот
на затеянный стрижами
косметический ремонт.
Что ж, пока светло, покамест
не стемнело, – расскажи,
как заштопывали август
предзакатные стрижи.

III

«Заслушаешься Каравайчуком…»

Заслушаешься Каравайчуком —
как будто бы кузнечиком, сверчком
однажды летней ночью – ночью летней,
когда мы дочь зачали и когда
светила нам гурзуфская звезда,
где первый миг любви как миг последний.
Заслушаешься… Будто бы в глаза
глядишь – там зеленеет бирюза,
летят века тире песка мгновенья.
Лишь музыка безмолвья посреди —
пока стучит, стучит, стучит в груди
полночный метроном сердцебиенья.
3
{"b":"837383","o":1}