Белые птицы не знают осени. Они всегда над рекой. Огромные, парят и добрыми глазами обозревают берега. Изредка улетают к домам, где живут люди: заглядывают к ним в окна, ждут, приникают к стеклу, распластывают крылья; улыбаются черными бусинами глаз, когда хорошо, прикрывают большие игрушечные веки, когда плохо, и лица их становятся похожи на древние изображения спокойных пророков. Спасают, когда видят боль, и снова летят на реку, там дом. Белые птицы не спят. У каждой есть своё имя, у каждой своё прошлое. И не было времени, когда их не было. И никто не видит их, кроме крикливых уток да нас с дедушкой. Я так рада, что дедушка тоже видит их. И я рассказываю ему, как каждый день специально выхожу в школу на полчаса раньше. «Зоря-Зоря, куда ты опять?» – беспокоится мама. «Мама, я к белым птицам». «Зоря, все белые голуби улетели к себе в голубятню», – отвечает мама. «Это не голуби, и они никогда не улетают, мама, они всегда на реке. А когда я болею, они прилетают к окну». «Ох, Зоря, все б тебе сказочки плести…», – вздыхает мама и даёт мне мешок с семечками.
Белые птицы не едят семечек, но всегда с любопытством смотрят, как я рассыпаю их на камнях набережной. Белые птицы любят меня и потом провожают в школу. А я их рисую. Огромных неспящих белых птиц, что парят над рекой и называются моими друзьями. Я показываю дедушке свои рисунки, а он хвалит меня и говорит, что очень похоже. И кормит со мною вместе белых птиц. Они не едят, но подлетают к нам и машут крыльями как-то по-особенному – приветствуют дедушку. Они дедушку тоже любят, как и меня.
Мы идём с дедушкой дальше и поднимаемся по крутой лестнице в парке, садимся на скамейку, а потом бредём до «Детского мира», и там он покупает мне игрушечный домик, потому что я хочу домик, где бы все жили вместе: и мышка-норушка, и лягушка-квакушка, и лисичка-сестричка, и красна девица, и добрый молодец. И дедушка с бабушкой. И ещё я очень хочу, чтобы дедушка не уезжал, ведь я как будто знаю, что никогда его больше не увижу. А пока я иду с ним рядом и счастлива, и новые сандалики, что он привез, стерли мне ноги, но это ничего. Я терплю, лишь бы идти с ним за руку и блаженно улыбаться. Когда я ещё с ним вот так погуляю. И потом я вижу это во сне, когда лежу с температурой и не могу спрятаться от духов, что приходят ко мне в жару, а я не справляюсь. Но в тот самый момент, когда злые кащеи готовы поглотить меня, добрый дедушкин взгляд вытаскивает из забытья, и я здесь, я дышу. А крылья белых огромных птиц несут меня к свету и исцеляют.
***
– Так что у вас там, в Уфе? Тоже горы, говорите? – у Савелия отличное чувство юмора. Он жмёт на педали так уверенно, я сижу на переднем сиденье, и перед глазами проплывают космические пейзажи. Трудно не ударить в грязь лицом.
– У нас… Да, у нас очень красиво. Гора Иремель, 1600 метров, одна из самых древних на планете, древний Аркаим, между прочим, центр мира…
У меня нет сил и энтузиазма, слишком невероятно всё вокруг. И я смиряюсь.
– Но такой красоты у нас точно нет.
– То-то! – подмигивает Савелий. Хороший он человек, светится добротою. И девушка у него хорошая, таких я вообще никогда не видела. Ангел. Всё время рассказывает про насекомых, носится за ними с сачком, правда, больше никого не оставляет в коллекцию, выпускает на волю, насмотревшись.
– Надоело, – говорит Тамара, встречая очередную гусеницу, – всех ловить и засушивать. Вдруг поняла, что хочу запоминать эту красоту и зарисовывать.
– Это правильно, – Савелий кивает, – чего карму насекомоубийцы на себя брать.
– Ну, ты скажешь, – смущается Тамара. – Уж никогда я такой не была…
– Молчу, молчу.
Савелий всё время говорит про ненасилие, ну я-то согласна.
– Так ты рисовать умеешь? – спрашиваю Тамару.
– Только учусь! Очень хочется рисовать по-настоящему, буду пытаться.
Хрупкая девушка с тёмным заостренным каре потащила с собой в поход этюдник.
– Молодец ты, только начала рисовать, и сразу маслом.
– Она такая у меня, – вступает Савелий и оглядывается на Тамару ласково. – Всё всерьёз всегда.
Моё сердце проваливается в небытие, я собираю грёзы чужой любви в свой почётный вещмешок неудачницы. Но меня спасают горы. Горы врезаются в мозг, они не выглядят живыми. Они как декорации в театре, и всё, что вокруг меня, декорации. Не верю в ручей, не верю, что въезжаем в село, где родился Савелий, не верю в православную церковь, в которой службу ведёт священник, приехавший из Воронежа. Горы как бархатные выпуклые сновиденья, я всё жду, когда они закончатся. А они не кончаются.
Мы ночуем в горном приюте. Как здесь спать? Огромная неуютная комната, восемь кроватей, как в больничной палате. Холод. Я одна. Как изолированная дождём от внешнего мира иностранка, не говорящая на русском. Будто чужая во всём мире. Очень хочется домой, в Уфу. Как я всё-таки туда попала…
Я не сплю в этой страшной комнате, вся жизнь моя топчется сейчас у меня перед глазами. Дед-дед и бабушка с ним.
Два деда
Оранжевый рассвет и сиреневый троллейбус. Мы идём с другим моим дедом, Якубом, в школу. Другой дед улыбается и опирается на палку.
– Ничего, – говорит, – твой второй картатай умер, а мама и папа уехали его хоронить. Поэтому вы сейчас у нас.
И я иду рядом с худым и чуть прихрамывающим дедом Якубом, а глаза у него добрые-добрые, голубые, у дедушки Миши тоже голубые глаза. И я не понимаю, что он умер.
– Как это – умер? – спрашиваю я.
– Ну просто ушёл так далеко, что больше ты его никогда не увидишь, – говорит дед.
– Никогда?
– Никогда.
И тут слёзы застилают мои глаза, и сиреневый троллейбус горбится среди снежных гор, они так похожи, все с горбами – и троллейбусы, и снег. Дедушка наклоняется ко мне и утирает слёзы огромным платком.
– Не плащь, эй, бола каим… Бола каим… Не плащь.
Так повторяет он, и мы идём с ним по скверу, идём, идём, а снег падает нам на шапки, и куранты уже бьют на площади, и я думаю, что опаздываю и поэтому еще больше не могу остановиться и рыдаю, как будто меня кто-то завёл в этом режиме. Дедушка Якуб доводит меня до школы и оставляет постоять на крыльце, а сам заходит внутрь. И скоро выходит ко мне и говорит:
– Пойдём, бола каим, домой. Бабушка там пярямящ испекла. И Диму разбудим заодно, посмотрим, как он.
И я перестаю плакать. Мне не надо в школу, мне не надо будет говорить всем, что мой дедушка из Калининграда, которого я так люблю, никогда больше к нам не приедет. И я, даже если поеду в Калининград, никогда его больше не увижу. Потому что он ушёл.
Бабушка Салиха встречает нас на пороге и зовёт пить чай и причитает:
– Ай, Ларощка, ой, Зорещка, ай не плащь, дощенька, ай не плащь, – она путает меня с мамой. Но это ничего, мне не обидно. Я люблю маму.
И бабушка сажает меня за стол и поит чаем, а дед идёт будить сонного Диму, хотя рано ему ещё вставать, но дед хочет, чтобы Дима проснулся и разделил со мной моё горе. Моё первое огромное горе.
Бабушка
Лена. Полёт
«Дорогая моя Лариса! Здравствуй! Здравствуйте, любимые Роберт и Димочка! Надеюсь, все вы живы и здоровы, да и мы здесь в порядке. Мы с дедом по-стариковски, а Зоря очень весёлая и задорная. Она радует нас своими играми и постоянно втягивает деда и Лику в новые затеи. Вчера они очень весело играли с Тобиком, так что даже Лика смеялась и бегала с ними по всему дому.
Лара, ты не представляешь, какая Зоря озорная и весёлая растёт. Она очень выросла с тех пор, как ты её не видела. Сейчас ей совсем малы стали те сандалики, которые ты прислала полгода назад, и мне нужно подыскать ей новые. Пойдем на днях с ней в магазин, но я уж знаю, что обувь подобрать для неё непросто. Когда что-то не по ней, она обычно останавливается, смотрит строго и говорит: «Бабуля, трёт». И я уж понимаю, что нужно подыскивать ей что-то очень мягкое – наверное она такая же, как Роберт, тонкокожая и тонкокостная. Про тебя-то я помню, что тебе никакая обувь не натирала, ты носила всё и сразу. А эта нет.