происхождения и казался мне воплощением духа нашего времени.
Мне все еще нелегко называть так Леонарда Бернстайна, хотя ему-то как раз хотелось быть «Lenny» для
всего мира. На бумаге это, кажется, проще. Ленни был музыкантом, который издавна восхищал меня, и не
меня одного. Еще в 1963 году луч света в унылых советских буднях, его «Вестсайдская история», была в
каком-то смысле питательной почвой моего идеализма. Витальность Бернстайна, его способность
полностью растворяться в музыке и творить музыкальные образы вызывали восторг у неисчислимой свиты
поклонников. Вынося общеизвестное за скобки, хотелось бы лишь поделиться собственным опытом.
161
Нет сомнений, что исполнители вынуждены порой имитировать собственные чувства. Ленни не был
исключением. Для большинства исполнителей подражание (хотя бы и самим себе) привычно. Календарь
наших выступлений так насыщен, что необходимости повторять себя не миновать. Повторение, разумеется, предполагает высокую технику. Не всякому дано — сегодня заново исполнить то, что вчера удалось хорошо
сыграть или глубоко пережить.
Именно этой способностью Ленни обладал в большей степени, чем многие другие. В поисках риска он был
заведомо готов на все связанные с ним опасности. Такая смелость свойственна только художникам, для
которых призвание важнее звания. Талант дарит им уверенность, которой у просто одаренных нет. Именно
эта его творческая неутомимость придавала каждому выступлению с Бернстайном такую напряженность.
Прежде всего надо сказать, что она в точности соответствовала и моей потребности. Хотя пульс нашего
творчества, казалось, совпадал, всегда трудно было предположить, что случится вечером.
Мне часто пришлось играть с Ленни-дирижером одни и те же произведения. Каждое исполнение
оказывалось неповторимым. Невольно приходилось сравнивать — другой любимый мною музыкант Карло
Мариа Джулини при повторных концертах всегда оттачивал и углублял свое прочтение в определенном, как
бы «своем», направлении. Это касалось и замедления темпов, и артикуляции. Для Бернстайна же не
существовало берегов в том «море музыки», в котором он купался. Со многими
162
партнерами или коллегами мне приходилось переживать нечто прямо противоположное. Они двигались
механически, подобно белке в колесе. К сожалению, дирижеры, равнодушно управляющие бесцельно
звучащей музыкой, не такая уж редкость. Ленни был совсем иным. Его созидательная энергия зажигала и
заражала всех вокруг.
Однако, несмотря на мое восхищение и то, что рядом с Бернстайном я испытывал тот же заряд музыкальной
энергии, который одушевлял его, было в нас и нечто прямо противоположное. Ленни был, несомненно, Дионисом: он наслаждался всем — и людьми, и музыкой, и виски, и ритуалами. (Никогда не забуду, как он
перед каждым выступлением целовал свои золотые запонки — подарок, значивший для него особенно
много.) Музыка, «акт любви», имела для него то же значение, что и запах ладана или сигарет. Бернстайн
растворялся во всем. Обладая выдающимся умом, Ленни стремился выразить и печаль, и радость в музыке и
словах так, чтобы люди их ощутили, осознали, заново пережили. Как бы вооруженный призывом Шиллера-Бетховена «Обнимитесь, миллионы», он не стеснялся выставлять себя на обозрение и в образовательных
телепрограммах, и в заводной легкой музыке, как и на бесконечных благотворительных и миротворческих
концертах по всему земному шару. Десятилетиями не щадя себя, Леонард Бернстайн как художник
утверждался в общественном сознании. Будто гений и ловкий менеджер, соединившись в одном лице, совместно трудились над «увековечиванием» его искусства. Все это к радости участников спек-163
такля, коим светила выгода, и к раздражению тех, кто поневоле оставался в тени или отодвигался на задний
план его бешеной энергией.
Возможно, такой симбиоз был и символом искусства Нового мира: начиная с Тосканини и кончая Майклом
Джексоном деловитость идет в ногу с музыкой. Ленни почти идеально соответствовал ожиданиям своего
окружения. Через несколько десятилетий такой деятельности он сам стал собственным менеджером, лучшим из всех возможных. Людям в нем импонировало все: талант, самоощущение «гражданина мира», душевная щедрость. Его идеализм переплетался с тенденцией века — потребительством. Но разве можно
было на это обижаться? Обида удел завистников.
Нельзя забывать и нечто существенное: он воплощал в себе и древнейший тип музыканта, который
встречается все реже и реже. В нашем веке композиторы редко позволяют себе выходить на сцену, — будь
то Стравинский, Штокхаузен, Хенце или Адаме. Если они и появляются, то только для исполнения
собственных произведений (за исключением, пожалуй, Булеза). Бернстайн же продолжал традицию, которую в начале нашего века воплощал родственный ему по духу Густав Малер.
Но что меня больше всего восхищало в личности Ленни, — это умение соединять воедино трезвость ума и
интенсивную увлеченность. Дионисийское начало оставалось при этом особенно притягательным. В моем
собственном характере все запрятано гораздо глубже. Хотя я и без Бернстайна искал в музыке
обнаженности, но его присутствие и его искус-
164
ство прямо-таки требовали таковой. Одновременно мой идеализм сопротивлялся сделкам с земными
радостями (будь то виски или бесконечные пачки сигарет), с тем, чему Бернстайн постоянно делал уступки.
Но звуками музыки ему всегда удавалось бесповоротно покорить меня. И все же противоречия между нами
оставались. Свойства, которым я завидовал с детства — легкость, готовность отдаться мгновению, способность наслаждаться жизнью или оплакивать ее несовершенство — все это, казалось, было
олицетворением гения Бернстайна. Я как бы «узнавал» в нем «неосуществленного» себя, раскрывал
страницы накопившегося в душе.
Два эпизода — второстепенные в нашей совместной работе — как нельзя лучше отражают эту несов-местимость.
Вена. Год 1982. Мы встретились для исполнения концерта Брамса, которое, как обычно у Ленни, было
записано и на пластинку, и на видео. В музыкальном отношении мы были на одной волне. Ни один другой
дирижер не владел так фактурой Брамса, в особенности, в Двойном концерте. Одним не хватает
всеобъемлющей широты понимания, другим какого-то нерва, третьим — и того, и другого.
После только что завершившегося исполнения Скрипичного концерта, потребовавшего все силы без
остатка, я, несмотря на успех, чувствовал себя раздавленным. К заботе о полноте и весомости звуков Брамса
примешивалась повышенная неуверенность и страх «все забыть». Правда, волнение повлекло за собой, как
это обычно бывает в таких крайних случаях, особенное звучание. Ленни все-165
гда переносил часть своей энергии и своей силы на солистов. Вот они, эти вибрации вдохновения, о которых
трудно говорить, но которые позволяют душе летать над музыкой.
После концерта я сидел на одной из нелепых послеконцертных вечеринок с так называемыми «важными
гостями», — им хотелось только поесть и поболтать. Мои мысли и чувства пересекали континенты, где у
них не было никаких шансов на радушный прием. Становилось поздно. Во время всего вечера я, несмотря
на «изысканное общество», чувствовал себя опустошенным и потерянным. Перед тем, как покинуть прием, хотелось еще раз поблагодарить Бернстайна, расположившегося в кругу почитателей. Мне казалось
невежливым покидать общество, не попрощавшись. Ленни, как всегда, клокотал от энергии, которая под
влиянием алкоголя перешла всякий предел. Обняв и поцеловав меня, он настоял на том, чтобы я сел рядом.
Видя мою грусть и обескураженность, импульсивно начал придумывать выход, и односложно, по-отечески, со всей силой убеждения заявил: нет никакой причины чувствовать себя несчастным. По его словам, я